Из домашнего творчества

Ю.З. Янковского

(Публикация Михаила Ковсана)

Предисловие редактора

«Домашнее творчество Ю.З. Янковского», представленное нашим автором, Михаилом Ковсаном, будет не совсем понятно тем нашим читателям, которые не прочли раньше повесть М. Ковсана «Кентавр» (Анатомия мифа) о Юрии Зиновьевиче Янковском, киевском учёном, филологе, литературоведе. «Кентавр» — взгляд «из кухни» литературного процесса в СССР в 70-х годах. Кафедра института, узнаваемые персонажи, имена, знакомые людям из мира литературы по книгам и монографиям… Очень необычный стиль изложения. «Домашнее творчество» может вызвать некоторое недоумение. Но все же нужно помнить о времени, о тех урезанных возможностях для самовыражения, с которыми сталкивались многие творческие люди. Перед вами коротенькие тексты-философемы, написанные на странном абракадабрском языке, предтече нынешнего «олбанского», знакомого многим по Интернету — пишешь, как слышишь, только в нашем случае — с украинским колоритом. Пародиями их назвать язык не поворачивается. Скорее, это филологические «песни протеста».

Ну и в конце страницы — «Помощь зала-2». Это маленькие подсказки.

Мария Ольшанская

Атогеография
Товарища Янковского Юрия Зиновьевича

Родился 2 июля 1934 года у семье служащего-бедняка. В годы Отечественной войны был допризывником, оставался на окупированой территории, но не пошол. После войны хорошо (в целом) учился у школе, которую постепенно кончил из положительными показателями. У школе представлен до грамоты, которую так и не получил у связи з дилектором школы. Закончил вуз, где был активистом. Мечтал вчыться у техникуме, но не сложились обстоятельства.

Трудовую жызнь начал инспектором обласного овощеторга который оставил у связи из растратой. Потом работал у общественном питании и по снабжению деталями.

6 (шесть) месяцев работал у Облкомунхозе на разных сложных работах из ответственостю. Когда ушол, поступил у одел кадров при магазине готовых вещей, где отличился и был направлен у министерство, у котором не работал у связи из ногами (не ходят).

Из дня основания Завидения работаю безвыезно в качестве дилектора, где справляюсь.

Ю. Янковский
Из приказов
Завидение

Ой, красим, красим!
Ой, красим, красим!..
(народная песня)

Приказ №7777
От 11.7. 1973г.

Связи с тем, что Мур-Мур разнообразно, как звезды, покрасил, дилекторат Завидения щитает напомнить вышедшую з обиходу потсловицу «На всякого мудреца довольно остроты».

Потсловицу эту следует понимать как утверждение преоритета крашеных балконов перед некрашеными, в которых Дилекторат улыбаеться, видя нервные, как флаконы, извивы маясляно-эмалевой краски, которые предают растущим над ними цветам тени.

Дилекторат, усиленно ловя импульсы сохнущей краски, отмечает пользу от процесса. Дилекторат видит дальше: ласкающий глаз цвет опорожняет мир зла и жерстокости, влеча и ведя.


На ознаменование приказоваю:


1. Главного Бугалтера поблагодарить. Горячо.

2. Пуд'Эля освободить с-под стражи.

3. Мальчика повесить.


Настоящий приказ может быть обжалован у ясный безоблачный день у Министерстве. Но лудше не надо.

Дилектор Завидения.

Петя-биллетрист
Из философем
Взвод, смирно!

(Мур-Мурчику до именинного дня 25 января с.г.)

Слушайте, вы! Слушайте! Говорю я, Петя-биллетрист. Входит Волик…

Потушылись подводные лампы, прижались к стенам чорные тени, а медленно разкрывшыйся бутон выпустил вязкий запах приятного благоухания. Пошли дожди, и когда-то сухие тропинки запущенного сада стали мокрыми, и поползли гусеницы, и полетели жуки, и зависелись божыи коровки. В воздуху творилось, многообещающее движение погоды выпускало зжатее и зжатее…

— Давайте же соберитесь хоть одинственый раз у жизни! Ну, пожалуста, прошу вас очень!

Не помогало. Только доходили — и тут их хватали и держали.

Я вижу на яву, как сейчас: Входит Волик. В него заспанный рот з зубами, намоченные усы и лилии возьле уш. Он входит, дыша. Он знает, что Розы уже нет. Еще бы! Он знает…

А сонце уже высоко, припудренно, припорошенно, и в два глаза., на которые ложаться тени падающее листвености (засохшей).

— Давайте же соберитесь…

Входит Волик. Хризантемпы, гладилоуксы, ромашки — как по утрам, как у березовом цвете, как по возможности над верх. Едва-едва:

В тумане скрылась милая Одесса,
Золотые огоньки…

Постепено замолчали. Тихо. И опять как раньше: входит Волик. Игрушечный дым светит в глаза, нос подергивается, кашлять. Разобраться же все равно надо, только чтоб все вместе…

— Давайте же, давайте же, соберитесь хоть раз!

Входит Волик.

Корни
(Обличительная философема)

«Не могу молчать!»
(Л. Толстой)

За стеной играли какие-то люди на звучном тихом фортепиане, и звуки этого фортепиана, как ножи, проникали в полупяную пустоту души и там тоже играли. Я слегка поеживался од холоду и од ощущений, а звуки, как флаконы, падали на меня з-за стенки, к которым идти оставалось совсем.

Вчерашнего посетителя уже не было. Двое из одним разбитым глазом казались постаревшими. А звуки фортепяна проникали у середину души и обогревали меня од холода. Розовый свет погас. Люди попрятались, но слушали звуки. Двоем нельзя было, а где нельзя двоем, там нет любви. Там ращет. И звуки становились продолговатее, и острее, и все знали больше и больше. Кипяток на очереди. Звук задрожал и лег.

А после все переменилось: люди уже не боялись музыкальных звуков, наоборот, им было как бы теплее и тише. Выходило так: звуки снова ставали продолговатыми, снова падали в душу од стенки, снова бывало теплее, а одно настроение сменяло другое и дрожь ставала вслух.

Из истории русской
общественно-политической мысли
40-50 гг. XIX ст.1

(Социально-историческая сущность
и литературно-критическая программа
раннего славянофильства)

Дул ветер. Она сидела наклонившись в величавом родном сарофане. Костя за нее держался. На дворе была погода и русская зима. Костя знал, но не умел.

— Я люблю Петю, — сказала она. Костя здрогнул: грозная тень преобразователя России смутила чистую душу.

— Нет-нет, — поняла она. — Другого Петю. Билетриста.

… Костя припомнил этот эпизод, когда изповедовался.

— И что же дальше? — Допытовался священик.
— Ничего, — бормотал Костя.
— А потом? — Допытовался священик.
— Ничего, — бормотал Костя.
— А з другой? — Допытовался священик.
— Ничего, — бормотал Костя.
— Так как же? — Священник явно не понимал. — Умерщвлена ли грешная плодь?
— Ничего, — бормотал Костя.

Дул ветер. Он стоял на колленях, как Штраус, а ветер дул.

— Ничего, — звучало.

Он умер на разсвете.

Океанография
(Философема вне возможностей)

— Когда море горит бирюзою, опасайся дурного поступка… — орал надтреснутым голосом чорный, как гроб, ящик магнитофона.

Жок сидел рядом, глубоко здыхал и слушал, прищюрившысь и изредка плюя. Прозрачная струйка ароматного папиросного дыма заграничных сигарет выходила из рота Жока и вилась над его поседевшей и уже начавшей лысеть головой, образуя пречудливые кольца, которые играли в лучах заглянувшего сквозь оконную занавеску сонца, как дети-дошкольники з мьячиком.

«Иш ты, дурного, поет, поступка», — думал Жок и сонце светило на сигаретный дым кольцами, и голова понемногу лысела, и дошкольники з мьячиком, а Жок все думал свои воспоминания о былом и Розе.

— В нее голубые глаза и английская серая юпка, — не унимался магнитофон из записсю песни.

Роза любила песни. Она очень любила песни. Она не могла. Они жыли хорошо, истерично.

А музыка шла в душу, как сигаретный дым и там кольца. Приятно щекотало, вспоминаясь за Розу, и голубые глаза из мьячиком, и серая юпка, и дым, и поседевшая лысина головы, и оконная занавеска на сонце, и дурные поступки жывой жызни, и над усеем, сковзь усе, в усеем, через усе, од усего — Роза…

— Это на грани сумасшествия, знаете ли вы это? — спрашывал Жока внутренний голос. Жок не знал.

Верцингеторикс2
(Философема соцелистического реализма)

Огромная, как неослабевающая память, нежно-оранжевая радуга склонялась, подобно Раффаелевской мадомбе, над очень красивым и быстрым пейзажем реки, и дрожащий воздух августовских полей, как по клавишам, наигровал полупарализоваными пальцами смеющююся о былом мелодию, в которой слышались усталые отголоски давно прошетших тревог и забвений, бросающихся из стороны в сторону, пустых, диковатых, безразличных, объединенных разными событиями давности, од которых хочеться плакать горячими, как свежевыпеченный хлеб, слезами разлуки, сверкающими на впалых щеках одблесками соцелистического строительства и улыбающимися вечерней прохладе хорошо прожытого дня сонными артериями солидного возраста, когда не уже, а еще, и нет более за что и таинственная недоговоренность, как женский плащ, входит в уши и возле уш застревает.

Вожделение
(Обезкровленая философема)

Март и сонце. Март и девочки. Апрель и ожыдания. Во всем — некоторая частица бытия проходящего. Во всем знак умения выжыть. Направленность научного поиска идет не в март, и безконечные оговорки и занятия чуть поодаль и тоже. Я не обезкуражен, только соль и март. Я не обезкуражен, только оддаленно-маняще и — бах. Не композитор, а просто. Март и сонце. Март и девочки. Апрель и ожыдания.

Это арфа. Она семиструнно играет и каждый звук у душу чтобы я сам. Бледный, иссяня-чорный призрак буржуазного ученого не вынут, а совсем нет, не вынут. Несколько направления нет, есть одно направление вверх, а они. И я с ними. Тогда он как-то странно убаюкивает, и с ним только наедине из собой, но не так, как они хотят.

Мелодично-мелодично: призраки, призраки, призраки… март и сонце. И все гурьбой, и во всех значение. Оддаленно-маняще и — бах.

Феликс Кузнецов3
(Философема брр)

Осенние тучи заволакивали небо плотно и чтобы не видно нежного летнего сонца. Я стоял на балкону и ел семочки, плюя. Од меня разходились лучи восходящего сонца и струи запаху пучков осеннего клевера колыхались вразброд и обволакивали.

Грусно, как на качелях, раздавалась птица…

Но все шло сверху: звуки, краски, гирлянды розовых облаков, нетерпение, отсталость, дождь, мокрая вода осадков, мухи.

Как поехал Ванька в Питер,
Я не буду его ждать, —

Слышалось буквально возьле уш. О философии в такие дни нельзя. Надо проще. Проще, как судьба и ясная дорога наперед без сложных вопросов и завивчатых, подобно майским жукам, трелей ненадежных птиц. Надо проще. Чтоб понятнее. А когда всем понятно — это сила, о, это сила.

Мы не боимся. Мы не боимся.

Опять понемножку, збоку, левее, еще левее. Лучи сияют, я стою, плюя, птица поет, семочки щолкают, как подогретый утюг, здрагивает душа, морщится кожа, проступает дрож. Меня нет…

Как поехал Ванька в Питер,
Я не буду его ждать…

Мне некогда. Я щолкаю семочки. Меня нет. Меня нет — и ничего нет: ни сложных вопросов, ни тени, ни полутени, ни пасмурно. Меня нет. Меня нет — и осень, и летний зной, и дождь, и завивчатые майские жуки!

Мы не боимся. Да и как бояться: сонце, сонце, сонце, оптимизм. Сонце, сонце, сонце, оно заволокнуто тучами и скоро дождь. Движение, движение. Надо проще.

Как поехал Ванька в Питер,
Я не буду его ждать, —

Это уже не шутя, я действительно не буду. Ободки.


26 июня, ласкаясь.

Константин Ломунов4
(Философема-весна)

— Переходите улицу в положенном месте, — орал милиционер дело.

Таяло и воняло. Щекочущий чесночный дух кошачих изпражнений уносил воображение за заборы, под землю, к лакированным башмакам товарищей из главка. Грязь у золоте, золото в грязи. В положенном месте. Дело, конечно.

— Тюи-и-и-и! — свистели птички.

Воняло.

— Тюи-и-и-и! — обратно свистели птички.

Обратно воняло.

Здесь не то, что в столице. Нет ни малого, ни большого театра, нет ни Мимина, ни Поджарского, ни станции метро «Сокол». На лакированных башмаках главков развъязываються шнурки. В туманной дали не видно ИМЛИ. В положенном месте.

Дело, конечно. Щекотливый запах не дает, а с-под низу, вязко, надрывно, тошнотворно, гестаповато, гадко, зябко, как после одбоя… Воняет. Рифма к рифме, слово к слову, образ к образу, рок к року. Раку. Реку. Руку. Моет. Руку рука. Рука руку. Зубков5 — Ломунов5. Кулешов — Ковалев. Чистяков — Пигарев6. Лихачев — Манн7.

— Юи-и-и-и! Тю-и-и-и! Тю-тю-тю-тю…

Краска слезает. Она порепалась, потрескалась, обвлажнела, намокла, протухла и некрасиво. Воняет, воняет. В положенном месте.

Одходы, одходы. С ума сойти можно. Высокая линия высоковольтных передач, программа «Время» и залитая чем-то жолтоватым газета. Не надо нам кошачих изпражнений, не надо.

Еще рифма: Ломунов — Киссин8.

Воняет…

День первый и все сначала
(Философема-зловоние)

Входит Волик.

Каждый раз, когда он входит, до него бросаються из разных сторон разнообразные люди, как люди на остатки старой сладкой пищи, сохранившейся на тарелке, оставленной на столе уютной комнаты старого многоквартирного дома. Волик одмахивался, как будто и правда мухи, а людей надо уважать, и он задержывался.

— Мене надо записать, чтоб все по правилам.

— А меня вычеркнуть.

— И меня.

— Вычеркнуть?

— Нет, записать.

Брррр. Чуш какая-то. Ничего не понимаю.

Дом со многими квартирами из уютных комнат, где на столе сладкие тарелки и мухи, и образ Волика стает устойчивым, как у народном творчестве, а люди, как мухи, не хотят, как их не уважай. Подумать только:

— Записать.

— Вычеркнуть.

Волосы дыбом. Мороз по подзвоночнику. Каждый раз.

Эх, взять бы, да одним разом! Входит Волик…

На обпушке леса

Вся обпушка была покрыта травой, густой травой, в которой росли цветы различной формы и вида. Легкий ласковый прохладный весений ветер трепетал цветы и траву вокруг них. Объедки пищи и пустая бутылка не портили картины, а совсем нет. Над обпушкой пели птицы и летали бабочки из красивыми крыльями, и тени мелькали на поверхности обпушки.

Ветер делался то тише, то громче, то опять. Природа ликовала, как девушка.

Петя-Биллетрист им. Новалиса
Ноч

Черная, мрачная, удушливая ноч сочилась сквозь усе щели и лилась по улицам ночного города Киева. Оддельные звезды, разсыпаные в черном, как обгоревший уголь, небе, светили тускло и лили свет вниз. Черный, как сажа, воздух наполнял дыхание и сверлил глаза оддельных людей. Которые спешыли домой с улицы. Темные безформеные тени вырисовывались с виду во всех направлениях улиц города. Они неслись чуть приподнято над землей, натыкались на людей, распадались на куски и хороводом проходили слева от других.

Изредка летели вороны, но их не было видно, а только cлышно, что они летели над землей.

Потом пошол дождь и не стало.

Потом было серое утро и такой само день, но ноч была над всем в природе и душе, в лицах и разговорах разных людей, которые спешыли домой с улицы.

Вид красивых ресниц наполнял желания и ноч, чорная, как смола (мумийо), тянулась дальше, и дождь ставал меньше, а гнетущего туманно больше по горло и в сердце. Ноч.

Сергею Борисовичу Бураго9 из душевным теплом
посвящает свою выношенную вещ
автор Петя-Биллетрист
(20 марта 79г.)


Помощь зала-2

1 Монография: Янковский Ю.З. Из истории русской общественно-литературной мысли 40-50-х годов XIX столетия. Киев, 1972.
Первая в советское время большая работа о «врагах советской власти» — славянофилах. Докторская диссертация Дилектора, которую из-за идиотизма идеологических начальников и трусости многих упомянутых в тексте литературоведов (исключение: «рифма» Лихачев-Манн) ему не дали защитить.

2 Верцингеторикс (лат. Vercingetorix) (82 до н. э. — 46 до н. э.) — вождь кельтского племени арвернов в Галлии.

3 Кузнецов Феликс Феодосьевич (р. 1931) — российский критик, литературовед, член-корреспондент РАН. Работы о современной русской прозе, о публицистах 1860-х гг. и методологии современной критики.

4 Константин Николаевич Ломунов —доктор филологических наук, профессор Института мировой литературы им. М. Горького АН СССР, известный исследователь творчества Л.Н. Толстого.

5 Речь идет об С. Зубкове, директоре и-та литературы в Киеве.

6 Кирилл Васильевич Пигарёв — советский литературовед и музеевед; правнук Ф.И. Тютчева.

7 Юрий Владимирович Манн, литературовед, исследователь жизни и творчества Н.В. Гоголя. Дмитрий Сергеевич Лихачев, прочитав книгу Манна «О поэтике Гоголя», прислал автору восторженное письмо.

8 Речь идет о Д. Кисине, авторе скетчей и т.п., соседе по дому. Он же — Мальчик, хозяин Пуд'Эля.

9 Бураго Сергей Борисович (1945—2000), доктор филол. наук. Работал в Киевской центр, научной б-ке (1973—76), преподавал в Киевском ун-те (1976—86).



Автор — Михаил Ковсан, Иерусалим. Предыдущие публикации — в области иудаизма (в Израиле) и филологии (в СССР). Проза: «Госпожа премьер-министр. Сутки из жизни женщины. Похороны Святого благословен Он» (Иерусалим, 2008). Переводчик библейских текстов.

Жизнеописание Кентавра (Ю.З. Янковского) продолжает эссе «Святая Татьяна, или Благодаря кому не вымирают кентавры», посвященное Татьяны Евгеньевны Янковской (Тумановой).

В нашем журнале можно прочитать повесть Михаила Ковсана «Кровь или Жила-была Ася» и отрывок из симфонии «Жрец» «Звезда вспыхнула — и погасла». Все ссылки имеются также на cтранице «Наши авторы».


На странице слева — картина «Рождение кентавра».

Мария Ольшанская