«Свеча на сквозняке» (о поэзии К. Ковальджи)

Но только о жизни, о жизни — заметь!—
Поэт до упаду поет.
А это, голубчик, ведь надо уметь —
Не каждому бог и дает!

(Юнна Мориц)

Русские рифмы

Из выступления Кирилла Ковальджи в дискуссии на тему «Пути современной поэзии» в журнале «Вопросы литературы»:

До сих пор нет в русской поэзии ни одного великого поэта-верлибриста, который верлибр «узаконил» бы. Нет у нас ни своего Уитмена, ни Аполлинера. Случайность ли это? Не уверен. Одна из причин, по-моему, кроется в свойствах самого русского языка. Силлабический стих был в свое время опробован в нашей поэзии, но уже после Антиоха Кантемира навсегда уступил силлабо-тоническому, более естественному для языка со свободным ударением. Наше стихосложение гораздо дальше от верлибра, чем силлабическое. Переход к верлибру для французского или польского уха вовсе не так разителен, как для русского. Я это не к тому, что верлибр нам заказан. Просто я подозреваю, что русский верлибр еще не открыт. Десятки тысяч строк переводного верлибра не утвердили его на нашей почве. «Наш» верлибр, наверное, будет все-таки иным, скорей всего более аллитерированным и неявно ритмизованным, иначе проза перевесит… Мы, пожалуй, еще не «созрели» для отказа от рифм. Французам она надоела, рифмы на каждом шагу, под ногами валяются. К тому же французское богатство рифм скорей приедается из-за своей «однобокости»: фиксированного ударения. У нас же возможности рифмы далеко не исчерпаны, хотя уже Пушкину казалось, что ее ресурсы кончаются…

В этом смысле поэзия Кирилла Ковальджи может служить учебником по русским рифмам, а некоторые стихотворения так и тянет разобрать и вновь собрать, как детский конструктор «Лего».

Для начала вот такое простое, привычное нашему уху стихотворение Кирилла Ковальджи с традиционной рифмой и двумя последними строками, которые меня просто очаровали — прекрасный поэтический образ.

           ***
И солнечно, и холодно —
черемуха цветет
в укор тому, кто хлопотно
живет, как серый крот.
Какое небо синее!
А ты седой как лунь.
В черемуховом инее
пронзительный июнь.

А вот и более сложный вариант из разряда «Лего». Шутливое стихотворение, написанное по впечатлениям от своего дня рождения, со «скользящей» рифмой. А мне, глядя на первые две строки, вспоминается Игорь Северянин («Это было у моря, где ажурная пена, / Где встречается редко городской экипаж…») и почему-то Александр Вертинский с китайчонком Ли.

Однажды вечером…

Даше и Лине

Это было в Китае
посредине Москвы,
на пороге весны,
а на самом деле —
мимо времени, ибо
— запомните вы, —
за китайской стеной
оно — в запределе.
Торопилась Москва
и гналась сама за собой,
пропадая у стен
церемонии чайной,
где свеча вместо окон,
покой вековой,
аромат тончайший
необычайный.
Музыкальный мотив —
золотое жужжание пчёл;
на подушках две женщины,
молодые, красивые обе,
между ними тот,
кто охотно бы предпочёл
снять, оставить свой век
вместе с обувью в гардеробе.
На подушках с ногами скрещенными —
две, а одна —
руки, как у подростка,
ломкие плечи;
и умна, и добра,
и ко мне холодна
(не совсем холодна)
с порывистой речью…
Это было в Китае
посредине Москвы,
это вечность была,
а не вечер столичный.
В неподвижной стране
я бы замер, как бог, но увы:
и в Китае — мобильник,
нарушитель чудес
неприличный…

(Март-апрель 2006)

Раз уж зашла речь о верлибре, то вот он — «более аллитерированный и неявно ритмизованный». Увы… разница между силлабическим и силлабо-тоническим стихосложением мне пока недоступна.

Обратный отсчет

— Моя жизнь началась со смерти и старости.
Была мировая война.
С первых лет я смотрел на мир глазами маленького старичка,
познавшего светопреставление.
Потом на долгие десятилетия
я, как губка, был погружен в застойное время.
Но все-таки война осталась позади,
и я освобождаюсь от смерти и старости.
Наконец я решительно помолодел —
пришла свобода, простор для мыслей и чувств.
Но, вот незадача, обратный отсчет завершается:
приближается ноль.
Не дадут мне спокойно поиграть в кубики…

1 января 2001

Белое утро.
В снежном сугробе бутылка из-под шампанского.
Пустые почтовые ящики,
непочатый,
еще ничем не заполненный век.
Холодок пустоты.
Чистый лист новогоднего снега…

Из стихотворения «Cherchez la Femme»

Я гуляю по набережной Коктебеля,
ранний вечер, луна плывет одиноко,
грохотание модного рока, миганье огней —
танцплощадки огромная раковина
совершенно пустая, но вот в середину
выбегает джинсовая девушка,
извивается стеблем, руки воздев,
танцует сама для себя одинокая под одинокой луной…

Что ее ждет? Что задумали звезды?
            ***
… умирают мои имена,
мои прозвища, клички,
уменьшительные, ласкательные,
неповторимые, —
что по сравнению с ними
имя с отчеством,
таблички с должностью,
тиснение золотом
на гранитной плите?
            ***
— Когда взорвется планета,
кто-то будет искать черный ящик,
чтобы узнать, что случилось…

Он найдет его, вскроет ножом,
словно раковину и обнаружит
в нем жемчужину — это стихи.

И Земля опять возродится.

Кирилл Ковальджи — явление уникальное по разнообразию рифм, стилей, конструкций стихотворений. У него даже сонеты есть «правильные» и «неправильные». Он экспериментирует с формой, не теряя в содержательности, в поэтичности своих текстов.

Стихотворение об антирифмах мне очень понравилось. Оно «многослойное», заставляющее выйти за рамки только лишь поэзии. Один из ключиков к загадочной русской душе — лингвистический.

Этюд о русских антирифмах

В стихе — признайся, сладкопевец, —
двоякость русская видна:
где рифму гонит острый Месяц,
там соглашается Луна!
В конец строки не рвется темень,
а тьма является сама.
Нет рифм, где облако и небо,
но их приемлют небеса…
Без рифм и юноша, и старец,
и девушка, пока одна,
зато охотно ходят в паре
брат и сестра, муж и жена.
Хлеб, кровля, простыни и скатерть
не любят рифму занимать.
Нерукотворна Божья Матерь,
сподручней сквернослову мать.

Чутьем угадывает мастер,
Что истребляет рифму ястреб, —
как перст, один парит в пространстве,
а завербованный орел
державный любит ореол.
Глагол находит отклик даром —
пускай от рифм отбою нет,
слова существенные пару
себе не ищут. В чем секрет?
От рифм доступных жди подвоха,
перевиранья скомороха:
орел-осел, царь-тварь, но клятва
неприкасаема, как правда.

Как истина, молитва, память,
как жизнь и смерть — не переврать!
Богатство рифм и впрямь — лукавство
попутал нас салонный черт.
Ищи дикарское лекарство
там, где язык и тверд, и черств.
Речь прячет корни гор и гребни,
где призрак предков до сих пор:
к лицу им — чаща, роща, дебри,
потомкам нежным — лес и бор.
О, сладкогласия бесплотность!
Учти у классиков частотность
любимых рифм — не гнули горб:
сто раз — печаль, ни разу — скорбь.
Крученых не переборщил,
когда воскликнул: дыр, бул, щыл,
и убещур не чересчур:
В пещере пращур. Чрево. Шерсть.
Но мощный мозг — он жаждет звезд,
он дерзко держит купол неба
под черепом. Недаром — нёбо!
Хандра и желчь — боязнь болезни,
а праздность — праздник и приязнь.
Как в синем колоколе солнце,
так в церковь принимают сердце.
Спросил недаром Пушкин: жизнь,
зачем ты мне дана? На казнь
зачем осуждена?.. Но мысль —
пускай подкидыш, но не червь!

Прокаркал ворон. Вихрь и ветр.
Дождь, молния и радость радуги.
Послушай: озеро и осень,
как отзвук — запахи и ягоды;
деревья, терем, холм и степь —
так возникает образ родины.
Вся жизнь из русских антирифм,
где витязь, доблесть, посох, подвиг,
младенец, молодость… Любовь
и воздух. Женщина и свадьба.
Но вопль и жертва! Пекло, пепел
и зависть, ненависть. Как в прорубь!
Но завтра вновь — младенец, голубь
и горло. Яблоко и песнь!

Еще одно «экспериментальное» стихотворение:

Сонет с анаграммами

От чуда отправляются на дачу,
Торги сокрыты в прелести гитар…
Я не хочу, я все переиначу —
Кентавр преобразуется в нектар.

Слова сулят негаданные встречи,
И шепчет страсть про старость, и пчела
Печали жалит согнутые плечи,
Из чрева дней сосет мое вчера.

Перетасуй провидческие звуки:
Русалки промелькнут на дне разлуки
И ласку ловко превратят в скалу…

Но не спеши волхву воздать хвалу.
Все это блажь. И шутовские муки.
Клочки стихотворенья на полу.

Я не люблю формализма ради формализма. Очень часто под новым словом в поэзии критики и читатели понимают совершенно разные вещи. Ведь может случиться так, что за новой формой поэтическое осмысление мира будет так же слабо угадываться, как мясо под разнообразием приправ на столе французских королей. К счастью, это не о Ковальджи.

Субъективное мнение

Интересное стихотворение — еще один вариант Молитвы. Не правда ли, сразу вспоминается «Молитва» (Пока Земля еще вертится…) Булата Окуджавы, «Дай бог» Е. Евтушенко (песня, известная нам в исполнении Александра Малинина) и «Судьба, прошу, не пожалей добра» Кайсына Кулиева в переводе Н. Гребнева (один из лучших шлягеров Аллы Пугачевой)? Но есть одно очень существенное отличие — в упомянутых текстах звучит «Дай!», а у К. Ковальджи — «Спаси». Такой вот штрих к портрету.

Спаси меня от нищенской любви,
от дурачка, от немощи, от хама,
от текстов деревянных, как рубли
и от молчанья черного, как яма.

Спаси от карамазовской глуши,
от слова, истолкованного криво,
от нашей перекрученной души,
не соглашающейся быть счастливой.

Спаси меня от жалости к себе,
от злобы на того, кто невменяем,
спаси родных, живущих в скорлупе
и горько дорожащих этим раем.

Спаси друзей, забившихся в тупик
детей несчастных всероссийской порчи…
Зачем он мне, разумный мой язык,
когда пристало рыкать, выть по-волчьи?

Стихи бывают вневременные, и люди тоже. Их сложно втиснуть в какую-то эпоху или отрезок времени. Такие люди живут по своим законам, и даже законы времени устанавливают для себя сами. И отсчитывают они время, как им нравится. И в любом времени они органично смотрятся - внеразмерно и вневременно.

А бывают стихи, по размеру соответствующие эпохе. Не по масштабу, а именно по размеру поэтическому. Мне кажется, если провести такое исследование — на размер — то можно найти эти закономерности. Знаете, кто меня очень удивил своей внеразмерностью? Елена Ширман, с ее «Последними стихами». И что самое удивительное — до войны она 4 года посещала в Литинституте семинар Сельвинского. Вот эта разница меня просто потрясла. Мне казалось, что семинары каждый выбирает по своим предпочтениям, и руководитель семинара подсознательно должен учить тому, что близко ему самому. И вдруг эта плавность, текучесть белого стихотворения Ширман — этот поток сознания, пронзительный женский монолог, да еще и накануне войны, когда вокруг гремели марши и гимны.

Вот и стихи Кирилла Ковальджи внеразмерны, к какому бы времени не приписывали его самого (а такое было — Василина Орлова на своем сайте предварила вышеупомянутую статью из «Литературной России» подзаголовком «Книги из прошлых лет»). Наверное, кроме всего прочего, тому виной безусловная музыкальность автора. Человек с музыкальным слухом и чувством должен выпадать из эпохи, как бы она его жестко не привязывала к определенным ритмам и рифмам.

Кстати, эта закономерность очень видна в музыке. Ведь согласных на музыкальную соразмерность времени гораздо меньше, чем на поэтическую. Человеку, лишенному слуха, можно писать стихи и музыку в любом заданном размере. Но обостренный слух ни там, ни там не даст этого сделать. Это насилие над собой, над своим мироощущением, должно быть, как мне кажется, очень болезненным. Можно заставить себя слушать речи вождей, но трудно заставить себя не слышать гармонии, если есть слух.

Вот покажи мне стихотворение К.К. (а я его не читала): «Кто написал?» — «А Бог знает, кто…»

Но если пять, и если все пять хороши и абсолютно непохожи одно на другое. Если в каждом своя «мелодика» и рифма часто «спрятана», но она есть, просто не сразу увидишь. Если нет угадываемых особенностей, хоть пропади, но в «атмосфере» все же что-то неуловимо знакомое, хоть и не читанное, значит… Кирилл Ковальджи?.. (Я говорю только о форме пока).

У меня появилась мысль, от противного, то есть, от его юношеского увлечения Брюсовым. Брюсов жил в ритме своей поэзии, а Ковальджи пишет стихи в ритме своей жизни. Отсюда эта неуловимость и изменчивость. То четкая рифма, то белый стих, то «спрятанные» рифмы.

Кстати, о поэтическом слухе К.К. и о Брюсове (из интервью):

Тут у меня есть упрек к моему Валерию Брюсову. Он издал Тютчева, в 1904 году. И не удержался, и отредактировал Тютчева! Потому что Тютчев иногда сбивал ритм. Например, в стихотворении «Последняя любовь», последняя строфа у Тютчева выглядит так:

Пускай скудеет в жилах кровь,
Но в сердце не скудеет нежность…
О ты, последняя любовь!
Ты и блаженство и безнадежность.

Брюсов увидел в последней строчке сбой ямба и «исправил»:

Блаженство ты и безнадежность.

И все пропало. Интонационно это обрушилось. Слон ему на ухо все-таки наступил.

Ригорист…

Но все же некая угадываемая особенность есть — в последних строках (строке) некоторых стихотворений Кирилла Ковальджи. Они, как правило, отделены отступом, усиливая или меняя настроение автора, являясь как бы итогом его раздумий. Вот одно из таких стихотворений. Я не буду комментировать, просто прочитайте сами.

Смерть мамы

Не умирала — умерла
перед рассветом в день осенний.
Пирог спекла. Под воскресенье
была по-детски весела.

Не умирала — умерла, —
твержу — сень Божьего крыла
ей миг мучений сократила,
но, Господи, ей страшно было:
свечу зажгла и уронила,
свою жиличку зря звала.

А я, не зная почему,
как будто кто ударил током,
проснулся в городе далеком,
уставился в немую тьму.
В безмолвии со всех сторон
готов к тому, что нет возврата
был до того, как телефон
взорвался в доме, как граната.

Себе внушаю виновато:
Был просто сон, стал вечный сон.
Открылась маме тайна эта.
Недолгий страх переключен
ей был на свет иного света.


Но — на полу. Но — неодета.
Одна во тьме. Последний стон…
Прости меня…

Кирилл Ковальджи необычайно музыкален, и это чувствуется в его поэзии. То ли место рождения (Бессарабия) тому причиной, то ли врожденные способности — в детстве он учился играть на скрипке (а это занятие требует абсолютного слуха).

Я когда-то собирала коллекцию стихотворений, в строках которых повторялись или чередовались согласные, начав с Окуджавы:

На белый бал берез не соберу.
Холодный хор хвои хранит молчанье.
Кукушки крик, как камешек отчаянья,
все катится и катится в бору…

Свое место в моей коллекции мог бы занять и этот перевод стихотворения молдавского поэта Иосифа Балцана, сделанный К.К.:

… Но промолчу я в час последней встречи
Не потому, что нечего сказать,
Не потому, что я лишился речи,
А потому, наверно, что опять
Про добрые мгновения и дни
Не вымолвить по совести: «Верни…»
Про годы, что раздавлены до срока,
Не выговорить «скатертью дорога»…

Наверное, во мне восторг дилетанта перед тем, что все причастные к поэзии знают. Но тем не менее… Не у всех же поэтов я вижу эти согласные — а как музыкально!

Мне очень нравятся белые стихи. Мне кажется, они наиболее точно передают все оттенки человеческих переживаний.

            *** 
… но связь меж нами есть,
хоть провода, как нити, оборвите,
хоть время украдите, хоть пространство
загромоздите камнем и бетоном
и улицами, где невпроворот
круговорот машин и толп столичных;
пусть ветер свищет, и ночная тьма,
как бездна, разверзается,- кладите
на ложе с ней мужчину, а со мной —
другую женщину, но связь меж нами есть
незримая и все еще — живая…
            *** 
Как за тобой я хожу?
А вот так и хожу и на скрипке играю,
на незримой — оставить тебя не могу
без музыкального сопровождения.
Так иду за тобой до самой границы,
до незримой — закрытой лишь для меня,
и в разлуке всю ночь
я держу тебя нитью мелодии,
чтоб ты завтра вернулась
и все повторилось сначала.
            *** 
Длительное счастье неестественно,
как остановившееся солнце,
слишком затянувшийся стоп-кадр…

Длительность относится к бессоннице,
бесконечность — это свойство горя,

но от быстротечности (у счастья),
и от бесконечности (у горя)
выпишет поэзия рецепт!

Когда-то я говорила девушке, пишущей стихи, предваряя свои слова наглядным примером — на скорую руку состряпанным текстом: «Я выразила мысль в рифмованных строках, которые можно рассыпать в прозу. У тебя стихи и мысль, в них выраженная — чистая поэзия».

— Чем поэт отличается от графомана? — спросили у Кирилла Ковальджи.

— Это одно и то же явление. Только одно — со знаком плюс, другое — со знаком минус.

И в качестве иллюстрации опоэтизированного взгляда на мир:

но, что поделать, сосны рады
жить просто настоящим днем
и перекидываться белками.

Обратимся опять к «почти мифологической истории» о девятом подвиге Геракла. До чего удобный рассказ— что ни фраза, то иллюстрация к тому, что я хочу изложить.

У Геракла было своеобразное занятие — он совершал подвиги. Он не пахал, не сеял, не обжигал горшки, не ковал оружие. От него ждали необыкновенного. Спору нет, самый счастливый подвиг — тот, который не заказан заранее. Но так повелось: если ты раз-другой показал, на что способен, восхитил людей и богов, то изволь повторять, повторять неповторимое и при этом не повторяться. Так исподволь вдохновение переходит в повинность, за тобой закрепляется роль, а ты не подавай виду, действуй. Геракл стал профессионалом, и нельзя сказать, что страдал от этого. Все-таки слава — как Пелопоннесское вино: отведал раз — еще захочется…

Со временем Геракл оброс некоторой свитой. При нем был Мифотворец, тоже профессионал, соединивший в себе летописца и певца, звездочета и прорицателя. А еще сопровождали его советники, помощники, ученики, оруженосцы, знахари, повара и просто болельщики…

С Кириллом Ковальджи в этом отрывке соотносится одна лишь фраза — «Спору нет, самый счастливый подвиг — тот, который не заказан заранее» («Я не чувствовал себя востребованным, писал, когда хотел и что хотел, оберегал свою внутреннюю свободу»).

Однажды в разговоре о литературе всплыло имя одного очень популярного в свое время поэта. И я сказала: «Он хочет выглядеть молодым, успешным, как мне кажется. Может, я несправедлива к нему, но вот такое ощущение, что ему иронии не хватает, добродушного взгляда на самого себя. Возможно, это издержки слишком большой популярности».

Другое дело Ковальджи, чье вдохновение не перешло в повинность. Его радостно читать. Пожалуй, это наиболее точное слово — радостно. Так может ощущать жизнь человек, лишенный суетности. Вот эта неистребимая жажда жизни, умение искренне радоваться и удивляться меня просто поразила. А еще парадоксальность мышления.

            ***
Со всех сторон Достоевский
сует мне свои сюжеты…

— Простите, Федор Михайлович,
но Вам потакать не желаю,
не желаю я быть героем
гениальных русских трагедий —

пусть считают меня идиотом!

            ***
Кто говорит: «я женщину познал»,
тот ошибается.
Художник
Прекрасный плод иначе познает,
чем тот, кто съел…

Но та, что съела
запретный плод по наущенью Змия,
не выше ли художника, спрошу
и шепотом добавлю: не опасней?
            ***
от нашей любви
остался только твой голос
которым ты балуешь котенка

            ***
смотри на часы весь день
не отрывая глаз
убедишься — жизнь бесконечна
и невыносима

            ***
Говорил себе — я еще хоть куда
но стал в метро забывать зонтики
один
второй
третий
...................
гуляют где-то теперь
мои зонтики
женщины
дети
            ***
Её глаза вдруг наполнились слезами.
— Ну, что ты, милая, что ты?
— Вот видишь, тебе уже скучно…ты скоро уйдёшь от меня…
— Я никогда от тебя не уйду! Слышишь! Никогда, —
он сказал это так, что нельзя было ему не верить.
И ей стало как-то не по себе. Неужели уже ничего не будет?
Только он…

Из интервью:

— Слова «свеча», «ветер», «зерно» — ключевые в вашем творчестве…

— Любопытно. Как-то не думал об этом… Зерно, наверное, потому, что оно имеет двойственную судьбу: может остаться тем, что есть, а может — прорасти. Этот образ соотношу со своей судьбой, что-то из того, что делаю, надеюсь, даст «всходы», «прорастет» в будущее, а что-то и нет. Горящая свеча — символ дома. Но сквозняк, ветер истории могут ее загасить. Мне кажется, лучше не проклинать мрак, а затеплить хотя бы одну свечу. По сути, об этом я говорю в романе «Свеча на сквозняке», впервые опубликованном в 1966 году под названием «Лиманские истории». Спустя 30 лет он был значительно расширен и в немалой степени переписан…

Горящая свеча для Ковальджи — символ дома. Но сам дом у него тоже символичен. По воле случая, мое увлечение поэзией К.К. началось с цикла «На близком Востоке», опубликованного в журнале «Континент», 2004, №122 и посвященного поездке в Иерусалим.

Когда на берегу морском
я в детстве строил замки из песка
лепил крепостные стены, башенки,
кубики домиков на террасах
под солнцем палящим
как над древней пустыней, —
я не догадывался, что строил Иерусалим.

Когда внезапные волны
били, смывая белые стены,
дома и храмы,
я возвращался упрямо,
начинал всё сначала,
сбивал упругий песок,
возводил между ветром и морем,
как между Сциллой и Харибдой,
небывалый град,
беспомощный и бессмертный…

Я очень советую прочитать весь «Иерусалимский цикл» Кирилла Ковальджи — итог, как мне кажется, долгих духовных исканий. В нем детское удивление перед Вечным городом соседствует с глубокими философскими размышлениями о Боге, о Христе и Иуде, о вере и безбожии, о любви и ненависти в нашем мире.

И все же о доме. Два стихотворения из разных сборников:

— Как я жил? Я строил дом
на песке. Волна смывала…
Только в детстве горя мало,
если можно всё сначала
и не важно, что потом.

Шел по жизни с другом рядом,
с женщиной встречался взглядом,
оставался с ней вдвоем:
занят был одним обрядом —
возводил незримо дом…

Я хожу теперь по краю,
ничего теперь не знаю,
но перед любым судом
буду прав.

Я строил дом.
*** 
Построил, что хотел,
всех наделил пространством
своей души, еще —
стеной от внешних вьюг.
Вот опыта годов,
прожитых ненапрасно,
осадок золотой —
он для тебя, мой друг.

Построил, что хотел
по всем заветам зодчества,
приладил и пригнал,
стесал, согласовал,
но дует изнутри
холодным одиночеством,
куда-то все ушли,
а за дверьми — провал…

Эти стихи не для бесстрастных литературоведов.

«Живет в ней почти семь десятилетий человек… А выясняется, что сказать ему, в общем-то, нечего»… Я не удивлюсь, если кто-то из них скажет — «Знаете, я прочитал, что Ковальджи всю жизнь дом строил, а он возьми да и развались! Вот горе-то какое, учитывая цены на московскую недвижимость».

Каждый литературный жанр имеет свои особенности. Рассказ — это не повесть и не роман. Очерк или эссе не должен выходить за пределы разумного количества страниц.

Но что делать, если я перебираю стихи Кирилла Ковальджи и никак не могу поставить точку? И собраны ссылки, и каждый может сам прочитать тот или иной цикл, а желание поделиться, утолить «жажду» читателей из собственных пригоршней не проходит.

Есть люди, живущие в противоречии между своим «телом» (паспортными данными) и своей душой. Мне кажется, такие люди счастливы днем и несчастны ночью. При свете дня они способны радоваться жизни, воспринимать все краски мира, ведомые порывами своей молодой души, а по ночам, наедине с собой, горестно осознают, что вот еще один день прожит, и никто не знает, сколько их осталось, и почему так несправедлив мир.

Каждый выходит из этой ситуации по-своему. Я помню, как однажды изнуряла себя гимнастикой под песни Элтона Джона (бунтовала против природы), размазывая по лицу злые слезы, и неожиданно остро осознала свою сопричастность к Элтону Джону — ведь вся его жизнь тоже бунт, пусть природа этого бунта иная. И в его песнях мне слышался вызов, протест, и это было так мне созвучно.

Подобное «раздвоение» тела и души не нужно путать с боязнью старости, поскольку оно может сопутствовать человеку в любом возрасте. Я говорю о другом чувстве — талантливо воспроизведенном в фильме Романа Балаяна «Полеты во сне и наяву» с Олегом Янковским в главной роли. Это чувство двойственно. С одной стороны, люди, ему подверженные, остро ощущают быстротечность времени — душа еще не нажилась, человек не успел насытиться всеми прелестями одного периода жизни или просто упустил что-то, приподнялся получше рассмотреть, а жестокое время выхватывает из-под него стул и говорит: «Сюда ты больше не сядешь. Тебе туда!». Но он туда не хочет. Это «ночное» настроение. А днем эти люди счастливы отнюдь не со щенячьим восторгом. «Молодая душа» позволяет так же ярко воспринимать окружающую жизнь, как раньше, но все же человек осмысливает действительность всем своим накопленным опытом.

Во мне, к несчастью, два начала:
Холодный мрак и ласка дня
(1950)

Мне кажется, что Кириллу Ковальджи тоже свойственна эта раздвоенность. Я вижу ее в стихах, в его мироощущении, в отношении к нему окружающих. Он очень современен — «Как жаль, что моя молодость прошла без компьютера», он восприимчив к новым веяниям — в литературе, в окружающей его повседневности. И стихотворений, наполненных современной лексикой у него предостаточно. А главное, он не старается выглядеть современным, просто он не архаичен, не «мэтражен», его душа по-прежнему созвучна времени. А оба состояния — ночное и дневное — я вижу в этих последних стихотворениях, которые и завершат мой обзор поэзии К.К.

«Ночное», не правда ли?

Моя картина

— В последнем зале есть еще картина,
она висит одна. Для вас откроем дверь,
вы — наш почетный гость. Мы вас так долго ждали…

… И я вхожу: освещена закатом
картина на стене в знакомой с детства раме —
сидит отец вполоборота к маме,
стол, скатерть с кисточками, три прибора,
печенье, чайник, помидоры,
на патефоне замерла пластинка
и — стул пустой с плетеной желтой спинкой.

— Родные ваши с вас не сводят глаз,
идите к ним, садитесь, стул для вас…

… Шагнул и оглянулся: жаль другую,
откуда я уйду,— картину в раме
снежинок, звезд… дождей и яблок, звезд…

А это мне видится «дневным»:

            *** 
Ничего не хочу!
Я открыл эту радость под старость.
Ничего не хочу.
Замечательно, что не хочу,
что по телу течет и течет
золотая усталость,
заливая года,
как оплавленным воском свечу.
Тишина заплела
в убедительном вечном повторе
всё, что будет и есть,
с тем, что было когда-то давно…
Ничего не хочу —
повторяет усталое море,
убаюкивает
перед завтрашним штормом оно.

Кстати, обратите внимание на волнообразную «конструкцию» этого стихотворения.

Я забыла добавить — для поэта «раздвоенность» позитивна в том смысле, что он никогда не сможет «исписаться». Молодая (не молодящаяся!) душа этого не допустит. Вот К.К., подобно своему морю, убаюкивает, но я ему не верю — предпочитаю ждать «шторма».

Вот оно — точно последнее! Мужественное, оптимистичное и вдохновляющее на жизнь в этом прекрасно-жестоком мире.

Новый год

Невидимый порог,
придуманный, условный,
твержу: не паникуй,
порога просто нет…
Но маята души,
но сердца стук неровный —
запутался в себе,
на свой ступаю след.

Мне жаль себя и вас.
В скафандрах одиночеств
по камерам квартир
в границах государств
дальтоники любви
и пасынки пророчеств
пугаемся врачей,
больные от лекарств.
Когда б душа всерьез
хотела быть счастливой
не стала б, замерев,
глазеть на календарь,
где лишь обратный счет
с обратной перспективой
накликаешь себе,
как отреченье — царь.

Мгновение — твое,
ты в нем богаче Креза,
вселенной равносущ
мирам равновелик.
Бессмертие и смерть
всего лишь антитеза,
клубок противоборств
и таинств маховик.
За окнами судьба,
как города громада,
я ей в глаза смотрю
отсюда, изнутри,
и белыми, как ночь,
штрихами снегопада,—
лучами вместо струн
играют фонари.
Мария Ольшанская