Раиса Беляева (Гурина)

Дом для друзей

(воспоминания о Борисе Чичибабине)




Сухая, золотисто-пыльная харьковская осень 1964 года. Я школьница десятого класса. Живу на окраине Харькова, на Холодной Горе. Это действительно гора, куда через вокзальный мост, мимо тюрьмы, базара и церкви медленно ползет желто-красный трамвайчик.

Лето я провела в Киеве, у брата-физика, где написала первые стихи, о Голосеевском лесе. «Не трогайте меня, я сплю, укрыта листьями и травами…» Мне семнадцать лет, и каждое мгновение полно счастья и ожидания чего-то еще более радостного.

В школе добрая треть класса, те, кто не занимается музыкой «Битлз», пишут стихи или, реже, прозу. Все мы выросли на журнале «Юность», наши кумиры – Аксенов, Евтушенко, Вознесенский и Ахмадулина. Приходится иногда покупать пиво холодногорской шпане, чтобы они дали послушать на своем магнитофоне песни Булата Окуджавы. Окуджава и вышеупомянутый «Битлз» – короли громоздких ящиков с двумя крутящимися катушками.

Юношеская энергия требует общения, и несколько человек, «пишущие» девочки и мальчики, делают первые вылазки в город. У нас так и говорили: «поехал в город», то есть из замкнутого мирка садов и проулков Холодной Горы, Красной Баварии и Залютино посредством того же трамвая спуститься вниз, на Свердлова и далее, в «центр».

Литературных студий в Харькове была уйма. При ДК каждого крупного завода – Тракторного, «Серп и Молот», «студия Гельфандбейна» (по фамилии ее руководителя), при Дворце пионеров. Там возился с ребятней удивительный Вадим Левин – автор «переводов с английского» стихов, не существующих на языке оригинала: «Мистер Квакли – эсквайр, проживал за сараем, он в кадушке обедал и спал. Мистер Крякли – эсквайр, погулял за сараем, и с тех пор мистер Квакли пропал».

Для начала нас занесло на заводскую студию. Удивительно, но там действительно было несколько рабочих. Помню Анатолия Ревуцкого, красивого парня с мужественным лицом, вроде бы бывшего боксера, а может, так запомнилось по его стихам, которые он словно вырубал, отбивая ритм рукой: «И в третьем раунде кончилась юность…» Кажется, он впоследствии распрощался с пролетариями и стал профессиональным стихотворцем.

Очень скоро мы узнали, что самая лучшая в городе «студия Чичибабина». Именно там собираются самые-самые интересные люди.

И вот мы на улице Скрыпника, в ДК связи. Это недлинная улочка между Пушкинской и главной улицей города Сумской. Рядом сад Шевченко, за ним – университет, тогда еще старое помещение Оперного театра, чуть ниже – Украинский драматический театр имени Шевченко, Русский драматический театр имени Пушкина. На Сумской – оазис передовой журналистской мысли города – редакция молодежной газеты «Ленiнська змiна». На ул. Гоголя – легендарный в шестидесятые годы в Харькове, один из первых в стране магазин «Поэзия», славившийся, кроме книг, разумеется, вечерами поэзии, красавицами-продавщицами «Валей беленькой и Валей черненькой», а также тем, что в нем всегда можно было увидеть кого-нибудь из харьковских литераторов. Культурное пространство завершали кинотеатр «Первый комсомольский», Политехнический институт и его сад, именовавшийся «Техноложкой», и, конечно, местная «Ротонда» – автомат-кафе по прозвищу «Пулемет».

«Студия Чичибабина» – казенный зальчик мест на двести с рядами видавших виды стульев, сцепленных накрепко, как в провинциальном клубе («чтоб не унесли»). На ламбрекене сцены транспарант, конечно же – «Искусство принадлежит народу.

Воскресенье, полдень (почти по Ахматовой). За окнами уже ноябрьские голые ветки. Зал почти полон. Обстановка свободная – люди заходят, слушают, читают, разговаривают, выходят. Публика разношерстная. Тридцатилетние физики в джинсах (совершенно новый, многим недоступный, заграничный вид одежды), грубых свитерах-самовязках «а-ля Хемингуэй», с бородками и без, гуманитарная интеллигенция. Преподаватель университета Гуторов в широкополой темной шляпе. Валерий Лобанов из института культуры, через несколько лет, уже в университете он прекрасно читал нам курс по литературе «Серебряного века». Нагловатые или, наоборот, застенчивые молодые поэты. Запомнился очень хрупкий черноглазый и черноволосый поэт, приходивший на занятия с маленькой, чрезвычайно похожей на него девочкой, очевидно, дочкой.

Картину завершали скромно, но тщательно одетые старики и старушки – вымирающее племя с дивными лицами и руками, отдельные хорошенькие дамочки «я купила сегодня поэзии на 5 рублей», студенты и мы – несколько школьников, почти дети.

К нам сразу же, выражаясь на сленге тех лет, «подканали», то есть подошли несколько горластых юношей, под предводительством красивого смуглого молодого человека. Это был Юрий Милославский – актер кукольного театра и главная надежда молодой харьковской поэзии. На студии, как и везде, были свои компании и кланчики. Юра, бесспорно, был лидером группы современных европеизированных мальчиков из «центра». Они были образованнее нас и поэтому высокомерны. Но все же мы подружились. Должно быть, диковатая энергия окраинных неофитов внесла оживление в их ряды.

Может быть, именно в этот день милославцы занимались любимым делом: хором скандировали «носил он брюки узкие, читал Хемингуэя» или что-нибудь из «Треугольной груши» Вознесенского.

И вот тут возникает первое воспоминание непосредственно о Борисе Алексеевиче. Сквозь ряды к нам направляется высокий, сутулый, но вопреки сутулости стройный человек. Ему сорок с небольшим, и он очень красив редкой, как я теперь понимаю, духовной красотой. Совершенно четко помню слово и образ, которые тогда возникли и навсегда запечатлелись: «Витязь». Светло-русые с золотинкой, мягкой волной лежащие волосы, чуть темнее – густые брови и серо-синие глаза. Тогда он часто улыбался. Помню Чичибабина тех лет именно улыбающимся. Не смеющимся, хотя он и смеялся часто, а именно улыбающимся глазами. В них всегда была тихая и какая-то извиняющаяся радость.

«Слушайте, – сказал Борис Алексеевич, – это, конечно, хорошие стихи, но в русской поэзии есть и получше». И он начал читать. Что это было, не скажу точно. В одном уверена: это был либо Пушкин, либо XX век – Блок, Мандельштам или Пастернак. Так как у Чичибабина была своя четкая иерархия поэтических ценностей, по которой Пушкин был вершиной, то, наверное, это был он. А может, Лермонтов, чье «Выхожу один я на дорогу» Борис Алексеевич очень любил и неоднократно читал вслух. Но обожавший и умевший снижать патетичность ситуации Милославский не щадил и классиков, впрочем, втайне любя их не меньше учителя: «Борис Алексеевич, как это гений мог написать «с свинцом в груди лежал недвижим я»? с каким это винцом лежал поэт?» Начинался спор с цитированием, свержением авторитетов, чтением своих и чужих стихов.

Вот так и проходили эти два-три часа, за которыми следовали «занятия по секциям»: питие кофе в «Пулемете», прогулка по Сумской, в саду Шевченко, по Техноложке или недействующему, превратившемуся в парк городскому кладбищу. Молодые поэты и поэтессы предпочитали, конечно, кладбище, что соответствовало их «элегическим» художественным пристрастиям. Парк казался огромным, там были тенистые деревья, тишина, прохлада и, кажется, даже маленькая кладбищенская часовенка с шипящими и косящимися на нас старухами. Теперь, спустя четверть века, кладбище снесли, деревья вырубили, часовенки нет и в помине. Куда свернулось пространство? Вместо бесконечных аллей – чахлый маленький скверик.

Собирались мы дважды в неделю: большой воскресный сбор и вечером, по средам. Но в среду людей собиралось меньше, все работали или учились. Традицией был еженедельный «творческий отчет». Встреча начиналась с неизменного чичибабинского: «Ну, кто написал новые стихи?» Впрочем, проза звучала не реже.

Борис Алексеевич тогда писал много. Именно на студии впервые я услышала:

Два огня светили в темень, два мигалища. 
То-то рвалися лошадки, то-то ржали. 
Провожали братца Федора Михалыча, 
за ограду провожали каторжане. 

Борис Алексеевич не только и не столько читал свои стихи, но говорил с нами всеми, а мы с ним – о литературе и любимых писателях. Он «отмывал» для нас классиков, обрыдлых вследствие школьного тупоумия, и открывал тогда еще мало кому известных «запретных» Ахматову, Цветаеву, Мандельштама, Пастернака (ведь только три года прошло после его травли и гибели, а Анна Андреевна, Господи Боже мой, была вообще жива и бытийствовала в своем Фонтанном доме…)

Чичибабин почти всегда носил с собой книги, читая, давая почитать и даря их, и наверное, тратил на них все свои небольшие заработки. У многих студийцев остались подаренные им книги. У меня, например, первое после постановления 1946 года «оттепельное» издание Ахматовой с рисунками Модильяни на суперобложке.

Итак, Борис Алексеевич приносил книгу, любимую им, и начинался разговор – о Бунине и Пильняке, Зощенко и Олеше, Платонове или Пришвине, которого он любил особенно нежно. Хорошо помню воскресенья, посвященные платоновской «Фро» и «Фацелии» Пришвина… «А была ли у вас своя Фацелия?»

Для меня чичибабинские строки «Любите русскую поэзию – зачтется вам» программны и завещательны. Литература была для него не просто любимым занятием, но служением. Он был из тех людей, кто способен жить нее только «по горизонтали, – современниками, но и «по вертикали» – во все века, где существовало слово и его творцы («не дяди и тети, но Данте и Гете»).

И он защищал неписаные законы этого горнего мира. Бывал не только улыбающимся, но и гневным. Однажды предметом спора стала мера допустимого в искусстве. Кто-то кичился своим фривольным стишком, выдавая его за свободу творчества. Борис Алексеевич прямо вскинулся: «Писать можно обо всем, даже о проститутках и педерастах, – почти кричал он, – но я должен знать, зачем вы это пишете. Мне не интересен порок сам по себе, мне важно, что вами движет, во имя чего вы об этом говорите!»

Повторяю, у него была четкая иерархия ценностей, как культурных, так и моральных. И в принципиальном он был непримирим. Тогда лучше было не попадаться ему на глаза.

Вынести взгляд Бориса Алексеевича было иногда трудно, присутствовало в нем остро-звериное, как во взгляде Толстого, когда трудно что-то спрятать и приукрасить, и правда схватывается за мгновение. Вообще общение с ним было далеко не простым. Его мало интересовал быт, и всякий контакт на этом уровне был невозможен.

«Ну, как Вы живете?» – бывало, после какого-то перерыва спрашивал он и буквально впивался в самые твои зрачки. И тогда рассказывать о внешней стороне жизни было бесполезно. Ему нужна была суть, чем ты живешь, что любишь и ненавидишь, к чему стремишься. И говорить можно было только об этом или не говорить вовсе.

Вспоминаются и веселые эпизоды. Один из самых веселых, прямо новогодне-праздничный. Это и было в конце ноября, за месяц до Нового года. Затеяли, как было заведено в те времена, поэтический вечер и даже в зале Политехнического института, чтоб совсем, как в Москве. Я отдаю себе отчет, что внешне харьковский литературный бум был московским эхом, докатившимся до провинции. Но его короткая полнота и яркость, уверена, имели под собой хорошую, крепкую почву: если и впрямь духовная энергия не исчезает, то в культурной истории Харькова ее предостаточно.

Запомнился не сам вечер, во время которого у меня тряслись от страха перед публикой поджилки, но подготовка к нему. Была издана программка с нашими фамилиями, расклеены афиши. Главное событие – рукотворное изготовление афиши для центрального входа. Мы ползаем по полу, подавая баночки, пузырьки и кисти Леониду Пугачеву – лучшему другу Бориса Алексеевича, художнику, актеру и барду местной филармонии – маленькому, веселому, с зычным голосом. Он изображает черного Пегаса в белых яблоках.

«Какого черта я, старый дуралей, связался с вами, с детворой, – сидел бы дома да пил водку», – незло сокрушается он, тоже ползая по полу, и тихо добавляет в сердцах нецензурное слово. А Борис Алексеевич ходит вокруг да посмеивается в русую бородку.

Леонид Пугачев – «Лешка», как нежно обращался к нему Борис Алексеевич, – одно из самых ярких лиц студии, куда он частенько заглядывал с неизменной гитарой.

Знаменитые чичибабинские «Красные помидоры» – одна из первых песен, написанных Пугачевым на слова друга, звенела в Харькове долго-долго. А может, и будет звенеть еще долго, хотя нет на земле ни Чичибабина, ни Пугачева.

И была еще Александра Петровна Лесникова, первая истинно прекрасная женщина, увиденная мною в жизни. Внешне почти точная копия с картины того же Крамского «Неизвестная» – смуглая, с черными глазами и алым ртом, всегда в темном платье, Александра Петровна не была в строгом смысле студийкой. Актриса той же филармонии, она в те годы была страстным художественным популяризатором и пропагандистом творчества Федерико Гарсиа Лорки, выступая с чтением его стихов на радио, по телевидению, на многочисленных литературных вечерах. «Начинается плач гитары, разбивается чаша утра», – распевно начинала Александра Петровна своим бархатным голосом.

Лола стирает пеленки, 
волосы подколов, 
взгляд ее зелен-зелен, 
голос ее лилов. 

Мне кажется, что Борис Алексеевич ей поклонялся, что, впрочем, было вполне естественно.

Наступила весна 1966 года. В одно из воскресений я застала студийцев уныло стоящими на лестнице перед закрытой дверью зала. «Студию закрыли», – почему-то шепотом сообщили мне. Кто? Как? Был ли это звонок в администрацию славного ДК связи или лично пришел некто в сером, не помню. Кому-то мы были неугодны. Разговоров о политике, по крайней мере во всеуслышание, у нас не было. В кулуарах, среди старших – возможно. Но в голос даже о лагерной странице в биографии Бориса Алексеевича мы никогда не говорили. Было какое-то негласное целомудренное табу на эту тему. Впрочем, конечно, в наших молодых мозгах возник и остался до последующего разрешения вопрос: «Что же это в нашей стране было такое, что для таких людей, как Чичибабин, – самых лучших, самых чистых – оставляло только тюрьмы и лагеря?»

Второй вопрос возник осенью в университете: «Почему Чичибабин зарабатывает на хлеб насущный не здесь, в ХГУ, а в ХТТУ – ведь он, несомненно, мог дать фору не одному доктору филологии, не говоря о кандидатах? А сколько бы он дал студентам!»

Потом был Киев и другая жизнь. Приезжая домой, я иногда ходила по старой памяти в другой ДК – строителей, где обосновались кинолюбители, и изредка встречала там Бориса Алексеевича с Лилей, его женой и Музой, в прошлом тоже студийкой. Кинематограф он очень любил. Был такой режиссер дубляжа Георгий Калитиевский, ему харьковчане обязаны знакомством и своевременным, а не спустя десятилетия, с лучшими картинами 60-х годов. Он привозил из Москвы свежедублированные или субтитрованные фильмы польской послевоенной школы, итальянских неореалистов, а затем Висконти, Антониони, Феллини, лучшие советские фильмы. Посчастливилось увидеть и услышать на премьере «Рублева» двух Андреев – Тарковского и Кончаловского.

Однажды я встретилась на одном из таких вечеров с Борисом Алексеевичем и Лилией Семеновной. Показывали «Пастораль» Отара Иоселиани. Я к тому времени окончила кинофакультет Киевского института театрального искусства и работала в Госкино Украины.

– А зато у вас, в вашем там Госкино не показывают таких фильмов, – как-то по-детски задиристо сказал Чичибабин. Была в этой реплике неуловимая обида, словно я в чем-то провинилась перед ним. Наверное, это неискоренимая, подкорковая неприязнь поэта ко всякого рода департаментам.

– Да, Борис Алексеевич, «Пастораль» я в Киеве не видела, – ответила я, – зато нам привозили «Зеркало».


Прошли годы. Опять настали новые времена. Чичибабин был восстановлен в Союзе писателей, откуда его исключили в семидесятые, в годы «застоя», признан, отмечен Государственной премией. Он стал популярной фигурой, одним из героев периода перестройки. Его стихи можно было часто встретить на страницах лучших газет и журналов. Вроде бы воздалось человеку за все. Но, как мне кажется, сам Борис Алексеевич достаточно самоиронично относился к этому почету и популярности, ощущая их как очередную, временную социально-историческую конъюнктуру, которой его страдальческая биография пришлась ко двору.

Одна из последних встреч – в Харькове, летом 1994 года. Лилия Семеновна угощает нас вкусным холодным свекольником. Мы решили кутнуть и распили бутылочку болгарского красного вина. Опять «Как Вы живете?» Разговоры о литературных симпатиях и антипатиях. Говорю о книге Даниэля Галеви «Жизнь Фридриха Ницше», о том, как гениальный, больной и уже полусумасшедший Ницше пытался создать своеобразный монастырь – обитель теологов, ученых и художников, где они бы могли работать и общаться.

– И Пиросмани мечтал об этом, – тихо замечает Борис Алексеевич.

И я вспоминаю, как давным-давно на улице Скрыпника не тихо, а пылко и вдохновенно он рассказывал нам о мечте вечно бездомного Нико построить дом для друзей. А ведь «студия Чичибабина» и была для нас таким домом.

Книгу Д. Галеви я и решила подарить Борису Алексеевичу, когда Лилия Семеновна позвонила мне в Киеве и сообщила, что они здесь проездом и сегодня уезжают домой. Это было за два месяца до его кончины.

Борис Алексеевич сидел в полутемном купе у окна хорошо знакомого мне поезда №64 «Киев – Харьков». Он был усталым и даже угрюмым и походил на больную птицу, забившуюся в угол. Перед звонком я отдала ему книгу, и тут чичибабинская детская улыбка изменила все его лицо: «Спасибо, Рая, – сказал он. – Знаете, мне давно никто не дарил книг».

Когда-то Борис Алексеевич подарил книгу и мне. На ней он написал слова, которые я могу повторить, не раскрывая ее (надпись на книге лирики «Гармония»):

«Милая Рая Гурина, с первых твоих стихов, которые я услышал, я влюбился и в них, и в тебя. Мне уже трудно и грустно не видеть тебя подолгу. Мне бы очень хотелось, чтобы наша дружба длилась всю жизнь. С нежностью, тревогой и надеждой слежу за твоим путем. Очень хочется верить, что то светлое, гармоническое, пушкинское, что слышалось мне в твоих ранних стихах, победят смятение и мрак, через которые ты должна неизбежно пройти. Несмотря ни на что, нужно верить в жизнь, в ее сложную простоту, в ее гармонию и смысл. Храни в себе девочку, никогда не изменяй Поэзии. Все в тебе – Поэзия, ты сама – Поэзия. С дружбой, любовью и верой. Борис Чичибабин. 8.12.1965 года.»




Эти воспоминания написаны более десяти лет тому, в августе 1995 года – к первой годовщине кончины Бориса Алексеевича Чичибабина. Хорошо бы написать наново. Если же снисходительно, как неумелый, н искренний «документ эпохи», оставить, как было написано, то что к ним так хочется добавить сегодня? Не столько о его стихах и жизни – об этом много сказано и будет говориться еще – но о том, кем был и остается поныне Борис Чичибабин для нас, участников харьковской «литературной студии молодых авторов» при ДК связи и Автошосдор, кторой он руководил в 1964–1966 гг.

Я все думаю об «уроках Чичибабина». Несомненно, он их нам преподал, хотя и считал «не знаю, каким чудом она (литстудия – Р.Б.) держалась – у меня нет никакого таланта к разговору, литературного критика, наставника» («Борис Чичибабин в стихах и прозе», Харьков, изд. «Фолио», стр. 421).

Борис Алексеевич ошибался, как человек скромный, недооценил себя: был в нем и этот дар – учителя, наставника и, я бы отважилась сказать, проповедника. Все, что он сам любил, чувствовал и понимал, не только в слове, но в жизни вообще, он истово, щедро и горячо спешил передавать близким. А мы, молодые, впитывали, как губка.

Несомненно, он научил нас, как сам назвал это в зрелые годы, Главному. Не только любви к слову («Любите русскую поэзию. Зачтется вам), ответственности за слово («Тяжело Словесности Российской, хороши ее Учителя»), но главному для человеческой жизни вообще – чутью на добро и зло, стремлению к правде, гармонии, красоте, ко многому, что трудно назвать, и о чем он прямо, номинативно, пожалуй, не говорил, не нравоучительствовал. Однако самим собою задал такую высоту, что до сих пор задираешь голову. Все важное сверяешь с ним. Разговариваешь доверчиво. Уверена, это происходит не только со мною.

Перечитала недавно воспоминания моих друзей по «студии Чичибабина» Юрия Милославского и Александра Верника. Милославский заканчивает словами: «В недошедшем по оказии письме просил Бориса Алексеевича, недавно тяжело болевшего, непременно подождать, обязательно дождаться, покамест я приеду, чтобы поговорить (последние слова выделены).

Верник пишет о том же: «Обняться бы, посидеть тихонько, выпить по стопарю на «иерусалимской веранде» (из его стихотворения). А он бы потом сказал, как обычно: «Опять о главном не поговорили…»

Мы разговариваем с Чичибабиным. Всю жизнь, по сей день, почти непрерывно.



Мария Ольшанская

Послесловие


Когда-то на сломе эпох, перед самым развалом СССР, у меня образовался небольшой архив вырезок из прессы – статьи из «Литературной газеты» о русских философах (Бердяев и другие), из «Литературной Украины» (страницы истории и политический момент, приведший к печальным последствиям, тогда еще не предугадываемым). Вскоре жизнь обернулась такими проблемами, что было уже не до философии, а политика Украины вместе с ее историей – правдивой и ложной – вызывала стойкое отвращение.

Как спустя 20 лет в этот архив затесалось несколько страниц из харьковского издания «Нова демократія». 15 февраля 2008. №7, я не знаю. Возможно, имя Бориса Чичибабина в рубрике «Харьковская цивилизация» что-то пробудило во мне, или же это было мистическое предчувствие – ведь буквально через месяц Борис Лукьянчук, с которым я случайно познакомилась, предложил мне создать собственный литературный проект, обернувшийся нашим журналом «Черепаха на острове».

А несколько дней назад, в поиске материала для выпуска, я достала архивные папки и нашла там воспоминания Раисы Гуриной о Борисе Чичибабине. Мы с ней практически ровесницы. Ее детство и юность прошли в районе Харькова, в котором я прожила всю свою взрослую жизнь. О своей жизни на «нашей» Холодной Горе Раиса написала отдельно. Мне еще предстоит об этом прочитать в «Журнальном зале» – Раиса Гурина (Беляева). Imago. Записки о Холодной Горе.

Нас с ней связывает даже одна библиотека: Раису по причине расположения (близко к ее тогдашнему дому), а меня по-Бродскому – «Свобода существует затем, чтобы ходить в библиотеку».

Но не только это. Признаюсь честно – о существовании отдельной русской харьковской литературы в юности я не догадывалась, хоть и выросла в семье матери – преподавательницы русского языка и литературы в школе. Я слышала от нее о харьковском литературоведе Револьде Банчукове, с которым она была лично знакома и которого очень уважала. Пожалуй, еще о поэте Вадиме Левине. Тогда я наивно и искренне была уверена, что литература «делается» в Москве и Ленинграде (Петербурге). Еще, может, в Коктебеле, Юрмале и Переделкино, где отдыхали или жили литераторы советского периода русской литературы.

Я росла, как трава, и любила солнце. И некоторые люди, которым я очень благодарна, «ходили по мне», как по траве, оставляя неизгладимые следы. Жаль, что я была довольно растрепанным растением и не смогла удержать их в своей жизни, иначе мое превращение в человека прошло бы гораздо быстрее, без напрасно потерянных лет.

Прочитав воспоминания Раисы Гуриной о литературной студии Чичибабина, я окунулась в свою юность, связанную с некоторыми упоминаемыми там харьковскими именами и местами.

Нет харьковчан моего поколения, которые ни разу не были в «Пулемете» (фото на странице, хоть и сделанное на десяток лет позже описываемых событий). Кстати, оформление воспоминаний – мой собственный выбор, не совпадающий с публикацией в газете. Текст совпадает до слова и буквы.

Ходить «на Калитиевского» – кто же не ходил тогда. И не только в ДК строителей, но и в ДК ХЭМЗ (нет теперь ни ДК, ни завода, а в ДК ходила на музыкальные концерты еще моя бабушка). Не просто в кино ходили, а именно «на Калитиевского» – ведь перед фильмом выступал он сам, иногда и привезенные им гости.

Третьим по популярности событием был концерт в здании старой еще филармонии, на месте которой теперь высится уродливый торговый центр, затеняющий половину харьковского архитектурного наследия на Сумской. В филармонии выступала удивительная Александра Лесникова, и мне нечего прибавить к словам Раисы. Разве что вспомнить концерт Таривердиева, приехавшего к нам с «юной певицей Леночкой Камбуровой», как он ее представил публике. Тот концерт мне больше запомнился песней «Выйди замуж за старика» в исполнении седовласого красавца Микаэла Таривердиева. А ему и сорока-то не было.

Елена Камбурова приезжала к нам потом неоднократно, мы не пропускали ни одного из ее концертов, но это было позже и в маленьком зальчике ДК строителей.

А еще в те годы, конец 60-х, к нам приезжали некоторые московские барды. Их выступления проходили в областном Доме народного творчества – в здании бывшей, перестроенной до неузнаваемости, Подольской синагоги (на улице Гамарника, теперь опять Подольский переулок).

Ну и, наконец, Харьковский художественный музей, искрящийся интеллектом, юмором, преданный своему делу и рассыпающий дары знания о своем предмете всем желающим послушать Анатолий Зиновьевич Житницкий – тогда искусствовед в музее, потом, в новые времена, профессор Харьковской академии культуры. Но опять эффект травы – занятия на Факультете общественных профессий при музее (ФОП) были начаты, но не доведены до конца. Трава распрямилась, опять устремилась к солнцу и другим впечатлениям. Казалось, впереди целая жизнь, а глянь – ничего уже и не осталось. И людей тех нет, что за руку водили тогда в нужные места.

А в этом году на 2-м харьковском кладбище, напротив нынешнего Молодежного парка, занявшего место старинного кладбища из воспоминаний Раисы, я увидела две могилы, которые разделяла узенькая тропинка между рядами. С одной стороны – Борис Чичибабин, напротив – Александра Лесникова. Меня это настолько эмоционально проняло, что я не уверена, не придумала ли, не дополнила ли своей фантазией увиденное. Строка из стихотворения Чичибабина, посвященного ей, на памятнике Александры Петровны и строка из монолога, иначе не скажешь, «Сними с меня усталость, матерь Смерть» на памятнике Бориса Алексеевича.

Этот монолог, записанный незадолго до его смерти, я настоятельно рекомендую послушать в авторском исполнении – большой поэт и большой человек…