Александр Любинский

Шиллинг в копилку Шекспира

(эссе)




В Макбете есть фраза, которая не дается переводчикам, хотя на первый взгляд в ней нет ничего сложного. В самом начале трагедии, как известно, появляются ведьмы, которые бормочут разную страшилку, а в конце сцены произносят как заклинание: Fair is foul, and foul is fair – и исчезают. Значимость этих слов подчеркивается тем, что при первом появлении Макбета, одержавшего кровавую победу над врагами короля, они звучат уже из уст главного героя: So foul and fair a day I have not seen. И перед его появлением снова возникают ведьмы. Они повествуют о пакостях, которые собираются сделать и – снова исчезают…

Слова эти – ключ к понимаю пьесы. Они многозначны и глубоки, и потому трудны для перевода. «Зло есть добро, добро есть зло!» – вопят ведьмы в переводе Пастернака. «Зло станет правдой, правда – злом!» – утверждают они в переводе Лозинского. Но на самом деле дословный перевод свидетельствует о другом: прекрасное есть вонючее (грязное, отвратительное). Ни о каком добре и зле здесь речи нет. Ведьмы не философствуют.

А как переводятся слова Макбета?

«Не помню дня суровей и прекрасней» (Лозинский);

«Прекрасней и страшней не помню дня» (Пастернак).

Но ведь у Шекспира это одни и те же слова – foul and fair. Почему же их переводят всякий раз по-разному? Это впрямь трудно понять, и даже не то, чтобы понять – принять: прекрасное – это мерзкое, мерзкое – это прекрасное… Может быть, точнее и жестче так: «какой прекрасный и паскудный день!» И в самом деле – Макбет победил, но с ног до головы запачкан кровью. И точно так же он будет идти на протяжении всей трагедии к своей гибели, всё глубже и глубже утопая в крови. И fair уже исчезает, но зато foul лишь набирает мощь, чтобы прозвучать в полную силу в знаменитом предсмертном монологе Макбета, превратившись в fool и idiot:

To-morrow, and to-morrow, and to-morrow,
Creeps in this petty pace from day to day,
To the last syllable of recorded time;
And all our yesterdays have lighted fools
The way to dusty death. Out, out, brief candle!
Life's but a walking shadow, a poor player,
That struts and frets his hour upon the stage,
And then is heard no more. It is a tale
Told by an idiot, full of sound and fury,
Signifying nothing.

Можно ли считать эти слова окончательным приговором жизни? Вряд ли – ведь их произносит раздавленный, проигравший и заигравшийся Макбет. Но нужно помнить, что fair по-прежнему рождается из foul, и каждое мгновенье грозит снова вернуться в мерзость и грязь. И ведьмы кружат над нами…


«Антоний и Клеопатра» – замечательный пример того, что Шекспир делает с историей. Да и не только – делает со зрителями, заполнившими «Глобус». Примерно половина пьесы – довольно скучный пересказ Плутарха. Шекспир дотошно следует за великим историком, не пропуская даже мелочи. К его чести, он старается драматизировать события, ведущие к краху, показывает в лицах борьбу за власть между Октавием и Антонием и дворцовые интриги. Но всё это – «покуда кровь не пролилась» (как утверждает мудрый Исаак Шварц). Под тёмным небом, на сцене, освещаемой факелами, пока ничего не происходит. Хотя, следует отметить, что образы главных действующих лиц весьма отличаются от исторических оригиналов: Шекспир рисует идеального мужчину и идеальную женщину, которыми, как известно, не были ни Антоний, ни Клеопатра.

Сжимая потный шиллинг в кармане, я уж начинаю, было, думать, что зря потратился на билет, но… тут происходит знаменитая битва при Акциуме, в которой чаша весов истории склоняется на сторону Октавия: это один из центральных моментов Римской истории, ведь в результате победы при Акциуме Октавий становится первым римским императором. Но самое драматичное в этой истории то, что победу Октавию обеспечивает – Клеопатра, которая бежит с поля боя в самый ответственный момент, увлекая за собой свой флот.

Вот с этого момента и начинается настоящая драма. Уже никакой не Плутарх, но лишь интуиция великого трагика подсказывает Шекспиру серию великолепных сцен: например, ту, где Антоний в ярости упрекает Клеопатру в предательстве, а она использует единственное и безотказное женское оружие: разражается слезами, и Антоний моментально сдаётся и говорит, что целый мир не стоит одной ее слезинки. Но Клеопатра не так проста: она пытается наладить отношения с победителем-Октавием, а Антоний чувствует всё возрастающее одиночество – все его покидают, он остаётся – один. Но его, всё же, не покидает Клеопатра: чтобы его вернуть, она изобретает собственную смерть, и Антоний, узнав об этом, смертельно ранит себя… Затаив дыхание, с отчаянно стучащими сердцами, мы следим за развитием драмы. И факелы, горящие на сцене, всё больше напоминают погребальные огни. Клеопатра вместе с несколькими прислужницами запирается в высокой башне (это очень женское решение, поскольку башня не останавливает солдат Октавия). Зато этот ход позволяет Шекспиру создать, пожалуй, самую впечатляющую сцену трагедии: Клеопатра требует доставить к ней умирающего Антония, и его подымают к ней – под тёмным беззвёздным небом красные сполохи освещают сцену, натужно скрипит подъёмное колесо, и всё выше вздымается окровавленное тело Антония, а к нему сверху протягивает руки безутешная Клеопатра! Она обнимает его, и он испускает дух у нее на руках… По-моему, это уже даже не трагедия, а откровенная мелодрама. Но мне, как и сотням зрителей, заполнившим Глобус, хочется рыдать!

Шекспир не был бы Шекспиром, если бы остановился на этом. Далее он снижает уровень накала – близится конец. Клеопатра призывает продавца ядовитых змей и расспрашивает его об их качествах. И этот продавец – вдруг, среди абсолютной трагедии, начинает говорить не высоким штилем, а языком лондонского кокни! Он расхваливает свой товар, пересыпая речь шуточками и прибауточками. Но во мне, с замиранием сердца ожидающего конца, лишь усиливается чувство – оттяжки неизбежного! Я уже еле терплю! Я жду момента, когда же Клеопатра приложит змеек к своей роскошной груди… И этот момент наступает.

Да, ничего уж не поделать. Так завершается всемирная драма. И мне остаётся лишь посмотреть, как победитель с холодным спокойствием отдаёт распоряжения, сметая с шахматной доски истории уже ставшие ненужными фигурки… Так появляется в конце «Гамлета» – Фортинбрас, так является Октавий…

Оглушённый, я выхожу из театра и даже не спешу в ближайшую пивную, чтобы отдышаться и вернуться – к реальной жизни.


Когда я смотрю на бюст Шекспира (тот, который был сделан при его жизни, а не романтические поделки, появившиеся позже), меня всегда смущает, что этот несимпатичный человек с длинным острым носом, тонкими губами и глубокими мешками под глазами – тот самый великий Шекспир, о котором Карлейль выразился в том смысле, что если бы англичанам предложили на выбор Индию или Шекспира, они бы наверняка выбрали бы Шекспира. Это писалось в тот век, когда англичане владели Индией. Вскоре они ее потеряли, так что в любом случае выбор Шекспира был бы правильнее, поскольку его потерять уж точно невозможно.

Но подумать только: в своём завещании он и словом не упоминает о своих произведениях, зато много и подробно говорит об имущественных делах. Он хотел стать лендлордом, сельским помещиком, активно участвовал в этом качестве в жизни своего родного города, и умер именно тем, кем хотел: почётным гражданином Стратфорда.

А что же делать с Шекспиром-драматургом, поэтом? Есть немало попыток доказать, что написал эти произведения не Шекспир, а кто-то другой, который скрывался за его фамилией. Но я даже спорить не хочу, настолько всё творчество Шекспира – от начала и до конца, включая все его произведения, проникнуто единым стилем и мировоззрением. И этот стиль, и это мировоззрение никак не противоречат ни острому носу, ни узким губам.

Дело в том, что Шекспир (по моему мнению) был человек скептичный и ироничный. Что такое его знаменитые трагедии, как не наглядное доказательство того, что все человеческие страсти кончаются взаимным истреблением и смертью? Какую гору трупов оставляет после себя Гамлет-интеллектуал! Через горы трупов идёт к собственной гибели Макбет, любовь оборачивается смертью в «Ромео и Джульетте» и «Антонии и Клеопатре»… Список можно продолжать и продолжать. Конечно, человек такое странное существо, что он получает извращенное удовольствие, именуемое Аристотелем «катарсисом», когда он сопереживает сценическим героям, а под конец представления может даже всплакнуть. Но эти слёзы эгоистичны, поскольку человек плачет над гибелью героев, прекрасно осознавая и ощущая при этом ни с чем не сравнимую радость жизни, ведь сам-то он – всем чертям назло – жив!

Вместе с тем Шекспиру, как и всякому человеку, хочется любви, сочувствия, понимания… В своих сонетах он демонстрирует способность не столько любить, сколько – как и везде – красиво писать об этом. В самом деле, они переполнены тем, что англичане называют wit, то есть остроумием, игрой слов. Шекспир обожает это занятие, и со своим изощрённым умом доказывает очень легко, что жизнь есть смерть, а смерть есть жизнь, а любовь – напрасное стремление к недостижимому единству. Причём, он повторяет эту мысль в бесчисленном количестве вариантов как в пьесах, так и в сонетах. А что такое величие, если в этот момент вы едите рыбу, пойманную на червяка, полакомившегося (к примеру) Александром Македонским? (см. Гамлет). Он художник, драматург, а значит, обладает даром драматизировать, заставлять публику рыдать, восхищаться, хохотать. Ему доставляет удовольствие низкий слог, Фальстаф и его друзья не меньше, чем все английские короли вместе взятые.

Он уравнивает всё и всех.

И в этом уравнивании жизнь предстаёт, скорее, как повод для горького смеха. Конечно, художник может жить какое-то время (и заставить жить своих зрителей) в прекрасном мире «Бури» и «Зимней сказки», но лишь до порога раздевалки, где вы в свалке овладеваете собственным пальто или (как во времена Шекспира) сдабриваете удовольствие от посещения «Глобуса» доброй кружечкой эля.

Что ж, такой человек вполне мог предпочесть заботу о сохранности своего состояния заботе о сохранности своих сочинений. Ведь и пьесы-то он писал не в расчёте на вечность, а на выживаемость своего театра, одним из руководителей которого он был, совмещая (вот откуда опухшие от усталости глаза) в одном лице директора, режиссёра и драматурга. Недаром в одном из сонетов он горько сетует на такую жизнь. Показательно, что полное собрание сочинений, подготовленное его друзьями, вышло в 1623 году, через семь лет после его смерти.




Книги Александра Любинского изданы в России и в Израиле. На персональной странице автора – ссылки на опубликованное у нас в журнале.

Мария Ольшанская