Пабло Неруда

Осмысление света



Пролог

Пабло Неруда — чилийский поэт, дипломат и политический деятель, член Центрального комитета Коммунистической партии Чили. Лауреат Нобелевской премии по литературе (1971).

Удивительная личность… Его жизнь была насыщена множеством событий, он общался и дружил со многими людьми в разных странах, куда попадал и по причине сложившихся обстоятельств, и по собственной воле. Еще в начале 30-х годов Пабло Неруда предопределил свою беспокойную судьбу, написав вдали от родины первую часть книги «Место жительства — Земля».

[В 1927 году чилийское правительство назначило Неруду консулом в Бирму. Затем он был консулом и в других странах (тогда — колониях) Юго-Восточной Азии: на Цейлоне, в Сингапуре, в Индонезии. Для этого периода творчества Неруды характерно состояние, которое он сам впоследствии назвал «лучезарным одиночеством».]

Пабло Неруду любили в СССР. Власть его признавала, выделяла, поэтому переводили его стихи на русский язык замечательные переводчики.

О его жизни и творчестве можно писать много, но для небольшой публикации я выбрала несколько коротких фрагментов из книги Пабло Неруды «Признаюсь: я жил. Воспоминания». Её стоит прочитать полностью.

Неруда был трижды женат. О первой жене он упоминает в книге воспоминаний. С ней он расстался в 1936 году, встретив аргентинку Делию дель Карриль, интеллектуалку, разделявшую его левые взгляды и ставшую в 1943 году его второй женой, а в 1946 году он познакомился с Матильдой Уррутиа…

Мария Ольшанская


О поэзии

Моя поэзия удостаивалась внимания самой высокой критики и подвергалась нападкам в злобных пасквилях. Это входит в игру. И тут сказать нечего, хотя право голоса у меня есть. Для серьезной критики мой голос — это мои книги, вся моя поэзия. Есть у меня право голоса и для враждебного пасквиля: это снова моя поэзия, мое непрерывное поэтическое творчество.

Вы будете правы, если припишите нескромности, гордыне то, о чем я скажу, но это нескромность ремесленника, труженика, который с неизменной любовью отдается одному и тому же делу.

В те времена, когда я только начинал писать стихи, у нас существовало два вида поэтов. Одни — вельможные стихотворцы, которых почитали за богатство, — оно помогало им добиваться заслуженного или незаслуженного признания. Другие составляли семью воинствующих бродяг от поэзии, героев винных погребков, пленительных безумцев и одержимых лунатиков. Не забудем и о тех, кто, подобно каторжникам на галерах, был прикован к чиновничьим стульям. Их мечту душили горы проштемпелеванной бумаги, мучительный страх перед начальством и боязнь показаться смешными.

Я ринулся в жизнь более нагой, чем Адам, но полный решимости отстоять цельность своей поэзии. Мое упорство помогло мне самому и положило конец зубоскальству многих дуралеев. Со временем те из них, у кого были сердце и совесть, как добропорядочные люди воздали должное главному, что звучало в моих стихах. Ну, а злопыхатели стали меня сторониться.

Вот так Поэзия с большой буквы обрела уважение. И не только поэзия, но и поэты. Поэты, как таковые, и поэзия, как таковая.

Это моя гражданская заслуга, которую у меня никому не отнять, и эту заслугу мне нравится носить, как орден. О других вещах можно спорить сколько угодно, но то, о чем я говорю, — принадлежит истории.

Закоренелые враги поэта хватаются за всевозможные и уже бессмысленные доводы, В молодости меня корили тем, что я вечно голоден. Теперь распускают злобные слухи о моем якобы сказочном богатстве, которым я бы не прочь обладать, хотя бы назло своим клеветникам.

Находятся и такие, что вымеряют строки моих стихов, стараясь доказать, что я умышленно дроблю их или намеренно растягиваю. Все это сплошной вздор. Кто вправе навязать поэту стихи более короткие или более длинные, более узкие или более широкие, более красные или более желтые? Это определяет поэт — их создатель. Определяет своим дыханием, своей кровью, своей мудростью и своим неведением, потому что на всем этом замешивается хлеб поэзии.

Поэт, который не стал реалистом, — ни живой ни мертвый. Но поэт, ставший только реалистом, — ничуть не лучше. Иррациональный поэт доступен лишь самому себе или своей возлюбленной, что весьма прискорбно. Рационального поэта поймут и ослы, что еще более прискорбно. Для этих уравнений нет готовых ответов, и ни бог, ни дьявол не дают рецептов, как писать стихи. Оба они вступают в единоборство внутри самой поэзии. Побеждает то один, то другой, но сама поэзия не знает поражений.

Честно говоря, ремеслом поэта начинают злоупотреблять. Наплодилось столько новых поэтов и начинающих поэтесс, что скоро все окажутся поэтами, а читатели переведутся. Придется посылать на поиски читателей целые экспедиции, которые пересекут пустыни на верблюдах или устремятся в небо на звездолетах.

В человеке заложена глубокая тяга к поэзии, и она породила литургии, псалмы и само содержание религий. В далекие времена поэт дерзнул посягнуть на силы природы и назвался жрецом, чтобы защитить свое поэтическое призвание. Сегодня поэт, отстаивающий свою поэзию, принимает тот сан, который дают ему улица и народ. Современный гражданский поэт — наследник самого древнего священнослужителя. Но прежде поэт заключал союз с мраком, а теперь его долг — осмыслить свет.

Аромат полей Лонкоче

Злой дух здесь овладел землёю омрачённой,
сгрёб нивы нежные, кривые горы сдвинул;
когтями он изрыл поверхность защищённой
прямолинейными аллеями равнины.

И насыпь поднялась, стряхнув свою усталость;
ладонью скорбною раскрылся холм; и, точно
хмельные всадники, галопом тучи мчались
в отрыве от небес, от бога и от почвы.

И землю взрыл поток; земля от наводненья
бежала с мокрым лбом, утробу раскрывая.
В проклятых сумерках в различных направленьях
катились поезда, как тигры, завывая.

Я — слово этого пейзажа неживого,
я — сердце этого пустого небосвода;
когда иду в полях с душой, открытой ветру,
в моих артериях шумят речные воды.

А ты куда идёшь? Как глина голубая,
пространство под рукой ваятельницы-ночи.
И не зажгут звезду. Глаза мне застилая,
медовый аромат плывёт с полей Лонкоче.

(Перевод Л. Мартынова)


О музыке

Никогда в жизни я не читал так много и с таким удовольствием, как тогда, в окрестностях Коломбо, где я долго прожил в одиночестве. Время от времени я перечитывал Рембо, Кеведо, Пруста. Книга «По направлению к Свану» заставила меня снова пережить треволнения, любовь и ревность, какие я испытал подростком. И я понял, что музыкальная фраза из сонаты Вентейля, которую Пруст называл «воздушной и благоуханной», не только описана изысканнейшим образом, но в ней заключена отчаянная страсть.

Мне тогда в моем одиночестве надо было найти эту музыку и услышать ее. С помощью моего друга, музыканта и музыковеда, мы пустились в исследование и обнаружили, что Вентейль Пруста был составлен из Шуберта, Вагнера, Сен-Санса, Форе, и Сезара Франка. Мое музыкальное образование было позорно скверным, и я не знал почти никого из них. А то, что они создали, было для меня черным ящиком. Мое ухо воспринимало лишь ярко выраженную мелодию, да и то с трудом.

В конце концов, преуспев в изысканиях скорее литературного свойства, чем музыкального, я достал альбом из трех пластинок с сонатой для скрипки и фортепиано Сезара Франка. Без сомнения, там была фраза Вентейля. Там, нечего и сомневаться.

Мой интерес был чисто литературным. Пруст, величайший поэт-реалист, в своей критической хронике агонизирующего общества, которое он любил и ненавидел, с огромным удовольствием говорит о различных произведениях искусства — о картинах и соборах, об актрисах и книгах. И хотя его проницательность озаряет все, чего бы он ни коснулся, он особо отмечает очарование этой сонаты и ее все время возрождающейся темы, он пишет об этом так проникновенно, как ни о чем другом. Его слова заставили меня вспомнить собственную жизнь, прочувствовать ощущения, затерявшиеся во мне, вновь пережить то, чего, я считал, во мне уже нет. В этой музыкальной теме мне хотелось видеть магию литературного дарования Пруста, и я унесся или дал себя унести на крыльях музыки.

Тема начинается значительно, словно бы возникая из тени, а потом срывается на хрип, затягивая, осложняя собственную агонию. Она возводит свою тоску подобно готическому зданию, и волюты, увлекаемые ритмом, бессчетно повторяют ее, вознося на одном дыхании, словно единую, пущенную вверх стрелу.

Рожденная в скорби фраза идет к триумфальному разрешению, но и взлетев вверх, она не отказывается от породившего ее, растревоженного тоскою начала. Она взвивается патетической спиралью, а хмурая партия рояля аккомпанирует умиранию и новому возрождению темы. Мрачноватая камерность фортепьяно оттеняет рождающуюся змейку мелодии, пока любовь и скорбь не сольются в победе, равной агонии.

Я ничуть не сомневался, что это была та самая тема, та самая соната.

Темень резко, как удар кулака, падала на мой дом, затерявшийся под кокосовыми пальмами Велаваты, но каждую ночь со мною была соната, она уводила меня и обволакивала, делила со мной свою неизбывную тоску, свою всепобеждающую грусть.

Критики, вдоль и поперек переворошившие мои работы, по сей день не заметили этого скрытого влияния, в котором я сейчас сознаюсь, — именно в Велавате я написал большую часть «Местожительство — Земля» [1933 — Мария О.]. И хотя моя поэзия и не «благоуханная», и не «воздушная», а печально земная, мне сдается все-таки, что непрестанно повторяющиеся скорбные мотивы этих стихов внутренне связаны с поэтическим языком музыки, которая в те дни была неразлучна со мной.


[Christian Ferras and Pierre Barbizet plays Cesar Franck violin sonata]


О женщинах

Это утро набухло бурей…

Это утро набухло бурей,
рвущейся из жаркого сердца лета.

Колышутся, словно прощальные платочки,
белые тучи в руках бродячего ветра.

О наше влюбленное молчанье бьется
огромное сердце тревожного ветра.

Чудесным оркестром гудит в деревьях
колокол ветра, полный бурь и песен.

Ветер крадет опавшие листья,
швыряет птиц, как живые стрелы.

Листва взлетает, как желтое пламя,
как металл невесомый, как волна без пены.

И тонет в буре корабль поцелуев,
сраженный неистовым ветром весенним.

(Перевод М. Ваксмахера)

Я люблю тебя…

Я люблю тебя здесь,
Где в темных соснах запутался ветер,
Где мерцает луна над волной бродячей
И тянутся дни, похожие друг на друга.

Танцуют в тумане неясные тени.
Чайка горит серебром на фоне заката.
И парус порой. И высокие-высокие звезды.

Черный крест корабля.
Одинокий,
Прихожу на заре и даже в душе своей чувствую влажность.
Шумит и снова шумит далекое море.
Это гавань.
Здесь я люблю тебя.

Здесь я люблю тебя, и напрасно тебя горизонт скрывает.
Я люблю тебя даже среди этого холода.
Порою плывут поцелуи мои на тяжелых больших кораблях.
Корабли эти рвутся туда, куда им вовек не доплыть.
Мне кажется, я так же забыт, как этот проржавленный якорь.
Как печалей причал. К нему пришвартован лишь вечер.

Как устала моя бесполезно голодная жизнь!
Нет у меня того, что люблю я. Ты так далеко.
С горечью вижу, как лениво спускаются сумерки.
Но тут надвигается ночь и петь для меня начинает.
Луна заставляет кружиться и сны и мечты.

На меня твоими глазами смотрят огромные звезды.
Я люблю тебя — и поэтому темные сосны
Поют на ветру твое имя бубенцами иголок.

(Перевод М. Ваксмахера)



«Puedo escribir los versos más tristes esta noche…» («Я могу написать этой ночью стихи…») из книги «Двадцать стихотворений о любви и одна песня отчаяния» (1924) — пожалуй, самое цитируемое лирическое стихотворение Пабло Неруды. Несть числа тем, кто до сих пор пытается перевести его на русский язык. В жанре мелодекламации (перевод Екатерины Хованович), очень близком к авторскому исполнению, его можно послушать в исполнении Бориса Ветрова (ссылка на его страницу). А после текста стихотворения — язык оригинала и голос Пабло Неруды.

Мария Ольшанская


Я могу написать этой ночью стихи…

Я могу написать этой ночью стихи бесконечной печали.

Написать, например: «Этой звездною ночью
лихорадит далекие синие звезды».

Ветер ночи кружит в небесах и поет.

Я могу написать этой ночью стихи бесконечной печали.
Я любил ее: по временам и она меня тоже любила.

Вот такою же ночью, как эта, ее обнимал я.
Сколько раз я ее целовал под открытым для вечности небом.

Любила она меня; по временам я любил ее тоже.
Да и как не любить было эти большие прямые глаза?

Я могу написать этой ночью стихи бесконечной печали.
Подумать — она не со мной. Ощутить, что ее потерял я.

Слышать эту огромную ночь — без нее она стала огромней,
И росою на пастбище падает на душу стих.

Ну и что ж, что любовью не мог я ее удержать?
Этой звездною ночью она не со мною.

Это все. Чей-то голос поет вдалеке. Вдалеке.
Но душа не смиряется с тем, что ее потерял я.

Я ищу ее взглядом, как будто хочу подойти к ней.
Сердце ищет ее, а она не со мною.

Такая же ночь, и белеют под нею все те же деревья.
Мы тоже ведь были тогда, но уже мы — не те.

Не люблю ее, нет, но, быть может, люблю.
Так любовь коротка, так огромно забвенье.

Потому что в такую же ночь я ее обнимал,
душа не смиряется с тем, что ее потерял я.

Хоть это последнее горе, которое мне причиняет она,
и это последние строчки, которые я ей пишу.

(Перевод О. Савича)


«В минувшем году [1967] ветер унес Илью Эренбурга — моего любимого друга, человека хрупкого сложения, решительного защитника правды, смелого крушителя лжи.

В том же году в той же Москве похоронили поэта Овадия Савича. Его переводы стихов Габриэлы Мистраль и моих стихов не только точны и красивы, в них — озаряющая любовь к поэзии» (П. Неруда)




Консульство в Сингапуре существовало уже десять лет. Итак, я сошел на берег в сопровождении неразлучных со мною Брампи и мангусты, вооруженный самоуверенностью, которую питали двадцать три прожитых на свете года. Мы прямым ходом направились в «Раффлз-отель». Там первым делом я отдал в стирку белье, которого оказалось не так уж мало, и уселся на веранде. Лениво растянувшись в easy chair, я попросил ginpahit, потом еще один и еще.

Все шло по Сомерсету Моэму до тех пор, пока мне не пришло в голову поискать в телефонном справочнике адрес консульства. Что за черт — его там не было! Тогда я спешно позвонил английским властям. И мне, предварительно проконсультировавшись, ответили, что чилийского консульства тут нет. Я спросил, как найти консула сеньора Масилью. Такого сеньора не знали.

Я призадумался. Моих средств едва хватало, чтобы уплатить за день в гостинице и за стирку белья. Я догадался, что призрачное консульство, должно быть, находится в Батавии, и решил плыть дальше на том же самом пароходе, который привез меня сюда и направлялся в Батавию, а пока еще стоял в порту.


В Батавии я стал еще более одиноким. И решил жениться. Я был знаком с одной креолкой, вернее сказать, голландкой с примесью малайской крови, она мне очень нравилась. Это была высокая нежная женщина, совершенно далекая от мира искусства и литературы. (Несколько лет спустя мой биограф и приятельница Маргарита Агирре писала о моей женитьбе следующее: «Неруда вернулся в Чили в 1932 году. За два года до того он женился в Батавии на Марии Антоньетте Ахенаар, молодой голландке, жившей на Яве. Она чрезвычайно горда тем, что стала супругой консула, и об Америке имеет довольно экзотическое представление. Испанского не знает, только начала учить. Однако нет сомнений, язык — это не единственное, чего она не знает. Но как бы то ни было, очень привязана к Неруде, их всегда видят вместе. Марука — так ее называет Пабло — высока ростом, божественно величава».)


* * *

…Все было как во сне. И когда я приехал на Капри с Матильдой Уррутиа, с моей Матильдой, — ощущение, что это нереально, что это сон, стало еще сильнее.

Мы приехали на чудесный остров Капри к ночи и зимой. Во мгле поднимался берег — белесый, высоченный, неведомый и безмолвный. Что будет с нами? Нас ждала маленькая коляска с лошадьми. Мы взбирались все выше и выше по безлюдным ночным улицам. Белые немые дома, узкие вертикальные улочки. Наконец лошади остановились. Кучер внес наши вещи в дом, тоже белый и, на первый взгляд, пустой.

Мы с Матильдой замкнулись, как в крепости, в нашей любви.

Незабываемое время! По утрам я работал, а во второй половине дня Матильда переписывала мои стихи на машинке. Впервые мы с Матильдой жили под одним кровом. На этом хмельно прекрасном острове наша любовь стала еще сильнее. Больше мы не расставались.

Там на Капри я закончил книгу о любви, о страсти и страданиях, которая была опубликована в Неаполе под заглавием «Стихи Капитана».

А теперь я расскажу историю этой книги. Споров и толков о ней было много больше, чем о других моих книгах. Долгое время она была тайной, долгое время на ее обложке не стояло моего имени, словно я отрекся от нее или сама книга не знала, кто ее настоящий отец. Бывают внебрачные дети, рожденные свободной любовью. Таким внебрачным ребенком, рожденным в любви, была моя книга «Стихи Капитана».

Стихи, включенные в книгу, писались то тут, то там, в годы моей разлуки с Чили. Ее опубликовали в Неаполе в 1952 году. Любовь к Матильде, тоска по родине и чувство гражданской ответственности — вот чем полнятся страницы этой книги, которая издавалась анонимно несколько раз.

Все дело в том, что мне не хотелось нанести этими стихами душевную рану Делии, с которой я расстался. Делиа дель Карриль, ласковая непоседа, ниточка из стали и меда, связавшая меня по рукам в мои звонкие годы, была мне прекрасной подругой восемнадцать лет подряд. А моя новая книга, пламенная и дерзкая в своей страсти, камнем бы ударила в ее нежную душу. Лишь по глубоко личным и вполне понятным, вполне уважительным причинам я скрыл тогда свое имя.

С годами моя книга — еще безымянная, бесфамильная — возмужала, повзрослела. Она сама пробила себе путь, и мне в конце концов пришлось признать ее. Теперь «Стихи Капитана» идут по разным дорогам — по книжным магазинам и библиотекам — с именем настоящего капитана.


Матильда Уррутиа, моя жена

Моя жена — из провинции, как и я сам. Она родилась в южном чилийском городе Чильян, который славится народной керамикой и печально известен страшными землетрясениями. Все, что я мог сказать о Матильде, есть в моей книге «Сто сонетов о любви».

Быть может, стихи эти выразили, что она значит для меня. Нас соединили земля и жизнь.

И хотя это мало кого интересует, мы — счастливы. Большую часть нашего общего времени мы проводим на безлюдном побережье Чили. И не летом, когда иссушенная солнцем земля становится желтой, как в пустыне, а зимой, когда дождь и холод, и в странном цветенье все одевается в зеленое и желтое, синее и багряное. Порой мы покидаем наш дикий и одинокий океан и едем в суматошный город — в Сантьяго, где нам обоим тяжко, где мы приобщаемся к сложной жизни других.

У Матильды сильный голос, и она поет песни на мои стихи.

Я посвящаю ей все, что пишу, и все, что имею. Не так уж много, но она довольна.

Сейчас она в саду, и я вижу, как ее крохотные туфельки утопают в размякшей глине. А теперь ее маленькие руки погрузились в глубь разросшегося куста.

От земли ее глаза и голос, ее руки и ноги. Они принесли мне все корни, все цветы, все благоухающие плоды счастья.



Из цикла «Сто сонетов о любви»

Утро

Имя растенья, вина или камня — Матильда.
       Имя того, что рождается и существует.
       Слово, в чьем росте внезапно рассвет наступает,
       слово, в чьем лете взрывается пламя лимонов.

В имени этом бегут деревянные шхуны
       в синем сигнальном огне беспредельного моря,
       буквы его — это светлые струи речные,
       те, что впадают в мое обызвествленное сердце.

Имя, которое я под вьюнками нашарил,
       словно бы двери подземного тайного хода,
       хода, ведущего к благоуханию мира!

О, затопи меня, ртом обжигающим рухни,
       высмотри душу своими ночными глазами,
       но разреши в твоем имени плавать и сном забываться.

Полдень

Могу ли я забыть, что эти руки
       сухие корни розы оживили,
       что каждый след твой вспыхнул ноготками,
       с природой в полном мире и согласье?

Мотыга и вода, твои ручные звери,
       кусают и облизывают землю,
       и с ними ты трудом высвобождаешь
       гвоздик обильных пламенную свежесть.

Любовь и честь рукам твоим, как пчелам!
       Землею рождены такие руки,
       они мое возделывают сердце,

и вышло так, что, обожженный камень,
       с тобою рядом я пою, вспоенный
       лесной водой, — я, дело рук твоих!

Вечер

От горя до горя идет островами любовь,
       и корни пускает, и их орошает слезами,
       и тихое хищное сердце бежит,
       и этого бега никто никогда не избегнет.

Мы ищем с тобою пространства, пристанища, новых планет,
       где белая соль на косы твои не легла бы,
       где б не был виновен я в том, что печали растут,
       где хлебу жилось бы свободно и без агонии.

Мы ищем планету в далекой дали и в листве,
       суровую степь и необитаемый камень,
       где можно построить своими руками гнездо.

Мы просто любили, без слова, без раны, без зла,
       и это была не любовь — обезумевший город,
       и жители этого города на старых балконах бледнели.

Ночь

Думаю, эта эпоха, когда ты любила меня,
       минет и сменится новою синею эрой,
       новою кожей на этих же самых костях,
       новой весною, открывшейся новому взгляду.

Те, что случайно связаны вместе сейчас,
       между собою беседуя высокомерно, —
       члены правительств, прохожие и торгаши, —
       больше никто их за ниточки дергать не станет.

Сгинут куда-то жестокие боги в очках,
       все лохмачи плотоядные с книгой под мышкой,
       всякая-разная мелкая мошка и тля.

Чтобы увидеть только что вымытый мир,
       новые очи откроются, омытые новой водою,
       и без страдания новые нивы взойдут.

(Перевод М. Алигер)



Возвращается осень

День омраченный падает с колоколен,
будто бы вдовье трепещущее покрывало.
Этот цвет, эта дрема
уходящих в землю черешен,
это струенье дыма, наплывающего бесконечно
и меняющего окраску влаги и поцелуев.
Я не знаю, понятно вам это?
Ночь нисходит, поэт одинокий
слышит осени конский топот;
и, растоптаны, листья страха шелестят в глубине артерий.
в небе — что-то густое, точно язык воловий,
некоторая неясность в небе и в атмосфере.

Все возвращается на свое место:
неизбежные адвокаты,
руки, бутыли с маслом,
словом — все признаки жизни и прежде всего кровати,
полные влаги кровавой;
грязные уши подслушивают сокровенные тайны людские,
убийцы по лестницам сходят,
но дело не в этом, а в старом галопе осени старой;
осени старая лошадь скачет своей дорогой.
Осени старая лошадь с красною бородою,
на губах — пена,
а за осенью — дух океана
и блуждающий запах могильного тлена.
Эти дни, что с небес ниспадают, как пепел,
этот пепел, который должны разнести по земле голубки,
это нити, сплетенные забытьем и слезами,
это время, дремавшее долгие годы под колоколами,
эти ветхие платья,
эти женщины, видящие, как падают снежные хлопья,
эти черные маки, взглянув на которые, люди прощаются 
с жизнью, —
все мне падает в руки, которые я подымаю
к дождливому небу.

(Перевод Л. Мартынова)

Осенняя бабочка

На солнце бабочка кружится,
вся загораясь временами.

Листа коснётся, застывая,
частица пламени живая —
и лист колышет это пламя.

Мне говорили: — Ты не болен.
Всё это бред. Тебе приснилось.

Я тоже что-то говорил им.
И лето жатвою сменилось.

Печальных рук сухие кисти
на горизонт роняет Осень.
И сердце сбрасывает листья.

Мне говорили: — Ты не болен.
Всё это бред. Тебе приснилось.

И время хлеба миновало.
И снова небо
прояснилось.

Всё на земле, друзья, проходит.
Всё покидает и минует.

И та рука, что нас водила,
нас покидает и минует.

И те цветы, что мы срываем.
И губы той, что нас целует.

Вода, и тень, и звон стакана.
Всё покидает и минует.

И время хлеба миновало.
И снова небо
прояснилось.

А солнце лижет мои руки
и говорит: — Тебе приснилось.

И ты не болен. Это бредни.
Взлетает бабочка и чертит
круг огнецветный
и последний.

(Перевод А. Гелескула)

Прошу тишины

Сейчас я хочу покоя.
Считайте, что я отсутствую.
Я глаза на миг закрываю…
Пять вещей сейчас мне нужны,
пять особо важных корней.
Во-первых, безбрежность любви.
Во-вторых, любоваться осенью:
мне не жить, если листья не будут
слетать, сливаться с землей.
В-третьих, зимние дни,
ливень любимый и нежность
костра на свирепом холоде.
В-четвертых, спокойное лето,
круглое, как арбуз.
В-пятых, твои глаза.
Матильда моя, желанная, 
не заснуть мне без глаз твоих,
без взглядов твоих мне не жить,
я с легким сердцем сменяю
весну на взгляды твои.
Друзья, это все, что мне нужно:
ничто — и почти что все.
А теперь я вас не держу…
Я столько прожил, что вскоре
забудут меня поневоле,
стерев с доски мое сердце,
желавшее жить бесконечно.
Но то, что прошу тишины я,
не значит, что я умру.
Со мною все это иначе:
я буду и дальше жить.
Я есть и быть продолжаю.
Просто внутри меня
будет силы копить пшеница,
чтобы зерна, раздвинув землю,
над землей увидали свет,
но земля-праматерь темна,
вот так же темно и во мне:
я похож на колодец, в чьи воды
ночь роняет звезды свои,
чтобы в поле уйти налегке.
Понимаете, прожил я столько,
что хочу прожить еще столько же.
Никогда я не был так звонок,
так богат поцелуями.
Как прежде — все еще утро.
Свет летит со своими пчелами.
Оставьте меня с рассветом.
Позвольте мне снова родиться.

(Перевод П. Грушко)

Заключение

Матильда, дни или годы
во сне, в лихорадке,
здесь или там,
пригвожденный,
с перебитым хребтом
я истекал доподлинной кровью,
то погружаясь в небытие,
то пробуждаясь:
больничные койки, чужеземные окна,
белые халаты сиделок,
ноги словно в цепях.

Потом — эти странствия
и вновь мое море:
твоя голова в изголовье,

твои руки, как птицы,
в лучах моего света
над моей землей.

Как это было прекрасно: жить,
когда ты живешь!

Мир становится самым лазурным и самым земным
по ночам, когда сплю,
огромный, в кольце твоих быстротечных рук.

(Перевод Л. Осповата)


Стихи Пабло Неруды печатаются по изданию «Поэзия Латинской Америки». — Издательство «Художественная литература». — Москва. — 1975. — стр.604—634

Мария Ольшанская